Смертники - [44]
Но они все-таки ходят. Ходят взад и вперед по своим камерам, волоча цепи, и у бродяги на одной ноге образовалась большая гноящаяся рана. На дне раны, когда бродяга промывает ее водой, виднеется что-то белое, твердое, — должно быть, кость. Во время побоища разбередили рану, вся нога теперь опухла и покраснела. Бродяга больше уже не может ходить. Лежит на нарах, вытянув больную ногу, как бревно. Когда хочет повернуться, принять более удобное положение — мешают наручни. Товарищу помогает телеграфист.
Телеграфист молчалив. В этот день он несколько раз брался за свои учебники, раскрывал начинавшие уже трепаться странички. Упрямым напряжением воли старался сосредоточиться на наивных и немножко смешных фразах перевода, в которых слишком часто попадались добрые садовницы и племянники бабушки. Но ум отказывался от привычной работы. Оборвалась какая-то связь, и знакомые прежде слова чернели на страницах совсем бессмысленные, мертвые.
В последний раз он бережно закрыл учебник, отложил его подальше, чтобы не попадался больше на глаза. И опять спросил человека без имени, возвращаясь все к одному и тому же наболевшему вопросу:
— Как вы думаете, они очень страдали, — в самый последний момент, когда уже решились? Мне кажется, что если бы хорошо владели собой, то нашли бы возможность как-нибудь сообщить нам, предупредить…
— Зачем?
— Да, может быть… Может быть, еще не хватило бы воли и отчаяния. Остановилась бы рука, уже готовая затянуть петлю. И была бы только лишняя мука, лишняя казнь при сознании, что товарищи уходят, и не можешь последовать за ними.
Узнали о смерти двоих только утром, когда надзиратели выносили их трупы, разговаривая громко, не стесняясь. А Жамочка видел даже носилки, на которые сложили обоих вместе, — и два трупа обнялись на их грязном полотнище мертвым скованным объятием.
Испугало Жамочку искаженное лицо Абрама. И потом он рассказывал телеграфисту, выкрикивая в форточку:
— Злой, очень злой был! И духам даже было страшно: они его тряпкой прикрыли. На другого — ничего, смотрели, а Абрама прикрыли.
Спрашивал еще, стараясь помочь себе в той непривычной работе, которую совершал его мозг после казни Ленчицкого:
— Хорошо они сделали или худо? И если хорошо, то почему злой?
Телеграфист не знал, что ответить на этот вопрос, и молчал. Не хотел толкать Жамочку на тот же путь, так как все еще надеялся, что его могут помиловать. И Жамочка отвечал сам себе:
— Должно быть, хорошо. Ведь теперь уже их не будут вешать.
Странная, гнетущая пустота была в малом коридоре без Абрама. Так привычно было слышать его голос, то негодующий, то веселый, с резким горловым акцентом. И в глубине души никто не верил, что Абрам умер. Просто ушел куда-то. Сумел перешагнуть ту черту, которая отделяет малый коридор от всего остального мира. И там, за чертой, может быть, теперь развернулся уже его дух, освобожденный от цепей и сумрака камеры. О политическом думали мало, связывали его в одно целое с Абрамом.
— Случись это на воле, — сказал бродяга, — то я и не баба, а стал бы плакать. А тут вот, не плачем, говорим себе. И не так уж жалко. К смерти мы привыкли или что другое?
— К смерти нельзя привыкнуть! — отрицательно качал головой телеграфист. — Только к ней и нельзя. А ко всему другому можно. И если с человека каждый день понемножку сдирать кожу, так он тоже привыкнет. Так и мы. Нам теперь все равно.
— A ему, значит, было не все равно. Иначе не удавился бы сам, а ждал бы, когда другие удавят. У него душа горячая была. Не такая, как у нас. Мы здесь замерзаем, а он горел.
Но не договаривали до конца, не спрашивали себя прямо, без недомолвок:
«Чего же мы ждем еще? Пора уже. Ведь впереди — только лишние мучения. Чего же мы ждем?»
Человек без имени очень страдал, часто не мог удерживать стонов, и тогда телеграфист старался незаметно затыкать уши, чтобы ничего не слышать.
Разговаривали вяло, по нескольку раз повторяли одно и то же. Лениво следили за солнечным лучом, который каким-то чудом проник в камеру, когда солнце было уже совсем низко, и медленно полз по стене, обнажая ее грязь и пыльные трещины.
Такой же луч пробрался и в камеру к Жамочке, но Жамочка смотрел на него внимательнее, обрадованный этим веселым светлым пятнышком. Так давно уже не видел он солнца над своей головой, почти забыл о нем. А когда был на воле, совсем не обращал на него внимания, даже нарочно старался ютиться где-нибудь в сырой тени, подальше от чужих взглядов.
Вырос на улице, промышлял нищенством, работая на хозяина, который держал еще человек десять мальчиков и девочек, таких же грязных, забитых и, в то же время, тупо наглых. Когда подрос, к нищенству присоединился продажный разврат, — и некогда было думать о солнце и обо всем, что светло и радостно. Такой же темный и развратный пришел в тюрьму, такой же сидел на скамье подсудимых, — и чистенький, гладко причесанный председатель в новенькой форме и в блестящих орденах брезгливо кривил губы, когда обращался к нему с каким-нибудь вопросом. А потом суд, после коротенького совещания, вынес свой приговор, и ни опытному в таких делах председателю, ни только что явившимся из своих частей временным членам не было жаль человека, которого они осудили и о котором во время суда узнали только одно мрачное, позорное и постыдное.
В новом выпуске серии «Polaris» к читателю возвращается фантастический роман прозаика и драматурга Н. Ф. Олигера (1882–1919) «Праздник Весны». Впервые увидевший свет в 1910 году, этот роман стал одной из самых заметных утопий предреволюционной России. Роман представлен в факсимильном переиздании c приложением отрывков из работ исследователей фантастики А. Ф. Бритикова и В. А. Ревича.
Короткий рассказ от автора «Зеркала для героя». Рассказ из жизни заводской спортивной команды велосипедных гонщиков. Важный разговор накануне городской командной гонки, семейная жизнь, мешающая спорту. Самый молодой член команды, но в то же время капитан маленького и дружного коллектива решает выиграть, несмотря на то, что дома у них бранятся жены, не пускают после сегодняшнего поражения тренироваться, а соседи подзуживают и что надо огород копать, и дочку в пионерский лагерь везти, и надо у домны стоять.
Эмоциональный настрой лирики Мандельштама преисполнен тем, что критики называли «душевной неуютностью». И акцентированная простота повседневных мелочей, из которых он выстраивал свою поэтическую реальность, лишь подчеркивает тоску и беспокойство незаурядного человека, которому выпало на долю жить в «перевернутом мире». В это издание вошли как хорошо знакомые, так и менее известные широкому кругу читателей стихи русского поэта. Оно включает прижизненные поэтические сборники автора («Камень», «Tristia», «Стихи 1921–1925»), стихи 1930–1937 годов, объединенные хронологически, а также стихотворения, не вошедшие в собрания. Помимо стихотворений, в книгу вошли автобиографическая проза и статьи: «Шум времени», «Путешествие в Армению», «Письмо о русской поэзии», «Литературная Москва» и др.
«Это старая история, которая вечно… Впрочем, я должен оговориться: она не только может быть „вечно… новою“, но и не может – я глубоко убежден в этом – даже повториться в наше время…».
«Мы подходили к Новороссийску. Громоздились невысокие, лесистые горы; море было спокойное, а из воды, неподалеку от мола, торчали мачты потопленного командами Черноморского флота. Влево, под горою, белели дачи Геленджика…».
Из книги: Алексей Толстой «Собрание сочинений в 10 томах. Том 4» (Москва: Государственное издательство художественной литературы, 1958 г.)Комментарии Ю. Крестинского.
Немирович-Данченко Василий Иванович — известный писатель, сын малоросса и армянки. Родился в 1848 г.; детство провел в походной обстановке в Дагестане и Грузии; учился в Александровском кадетском корпусе в Москве. В конце 1860-х и начале 1870-х годов жил на побережье Белого моря и Ледовитого океана, которое описал в ряде талантливых очерков, появившихся в «Отечественных Записках» и «Вестнике Европы» и вышедших затем отдельными изданиями («За Северным полярным кругом», «Беломоры и Соловки», «У океана», «Лапландия и лапландцы», «На просторе»)