— Зачем ты тогда и партизанить ходил? Не все ли тебе этак-то равно, что Колчак, что советская власть? — прижал его напоследок Павел Ефимыч.
Отгрызнулся Архип, уел его этими словами товарищ таежный, боевой, но в самом далеком и глухом уголке сердца почувствовал: а ведь прав, истинную правду разворотил Коврижкин!
И в этих горьких словах, которыми напутствовал его тот, Архип почти забывает всю горечь, с какою Павел Ефимыч говорил о Ксении.
В Остроге Архип у свата не задерживается и на сватовой лошади катит домой.
Дома Василиса жадно расспрашивает его про сынишку. Материнское сердце все хочет знать. Бабе мало того, что ей рассказывает муж, она засыпает его вопросами, перебивает его рассказ, взволнованно и горестно или радостно, смотря по тому, что говорит Архип, всплескивает руками и качает головой. А потом тихо плачет.
— Ну, пошло! — пренебрежительно отмахивается от этих слез Архип, но почему-то отворачивается от жены...
Проходят дни. В Архиповом обиходе ничего не меняется, только на Василисины плечи взвалено большое бремя: нет маленького и старательного помощника, Васютки. Дрова на дальней делянке лежат под толстым слоем снега, зерно на мельницу (последние остатки, пожалуй!) нужно было еще на той неделе везти, да мало ли крестьянских зимних работ надо переделать? И Василиса терпеливо тащит все на себе. А Архип бродит по соседям и толкует о том, как его Василей Архипыч выйдет в люди и станет настоящим городским, знающим человеком. И соседи снисходительно слушают его да посмеиваются.
Но через неделю какой-то случайный попутный человек привозит из города коротенькое письмо. Опять Аграфена, девка услужливая, приходит разбирать написанное, опять письмо оказывается от Коврижкина, от Павла Ефимыча. И пишет он по настоянию Васютки о Васюткиных заботах: как хозяйство вертится? вывез ли тятька поленницу с елани? здоров ли Мухортка?
Архип слышит Аграфенин голос, вычитывающий слова, написанные Павлом Ефимычем, но чудится ему, что это сам Васютка, смешно пыжась и хмуря брови, отчитывает его. Он наклоняет лохматую голову и бормочет:
— Опасается Василей Архипыч! Забота его долит!..
И вечером в тот же день говорит пред сном Василисе:
— Я, мать, на свету по дрова поеду. Кабы не растаскали...
12.
Чадя прогорклым маслом, потрескивает немощный огонек пред черной иконой. Арина Васильевна чтит канун воскресный. Не столько для себя, сколько ради Ксении, старается крёстная угодить своему богу. Она наблюдает исподтишка за Ксенией, наблюдает с того радостного для нее дня, когда молодая женщина неожиданно согласилась поехать в церковь и пойти к попу. С того же дня Арина Васильевна и сама приналегла на богомолье; словно этим хотела пуще разжечь Ксеньин пыл. В вечерней тишине скупо звучат в избе редкие слова, которыми перекидываются обе женщины. У старухи легонькая тревога. Что-то смущает ее. Неуловимое и неясное.
— Я кудельки немного натрепала, — хлопотливо говорит она: — свезу сватье Фекле, у них не уродилась конопель.
— Вези! — вяло соглашается Ксения.
— А ты, нешто, не поедешь к обедне?
— Не знаю...
— Как же так? — Ты ж обещала батюшке!
— Обещала... А, может, и не поеду. — Упрямые звуки холодно звенят в голосе.
Крёстная обиженно и укорительно поджимает губы:
— Не ладно, ай, не ладно, Ксения!
Ксения молчит. Проходят томительные, настороженные минуты. Кажется, не будет ответа на горький возглас старухи. Но неожиданно в страстном порыве Ксения говорит и голос ее звенит, как туго натянутая тетива:
— Да ведь я для души!.. Душа моя томится!.. Так неужто я против себя пойду? Меня, может, не тянет сегодня туда?.. Зачем я себя ломать стану?! Зачем?..
Голос обрывается, и снова Ксения умолкает. Но Арина Васильевна, всегда такая покладистая, уступчивая и робкая, теперь вскипает. На морщинистом лице ее недоуменье, досада и гнев.
— Неразумная ты! — почти кричит она. — Как дите малое, то тебе это не ладно, то того подавай!.. Только бог дал тебе радость, обратил тебя к себе, а ты, эвон как, опять за старое! Совсем ты запуталась.
— Верно, крёстная, — покорно соглашается Ксения, — верно, запуталась я... Сама знаю свое горюшко...
В избе висит напряженное молчание. Женщины — старая и молодая — уходят одна от другой. Обе сумрачные и обиженные.
Вечер густеет. На деревне покой. Собаки притихли. Стынет мглистый воздух: мороз набирается сил к утру. Утром освирепеет он, обожжет, упруго застынет.
За остывшими стенами, со двора несется лай Пестрого. Женщины прислушиваются к лаю: кто-то старается попасть во двор.
Ксения выходит на крыльцо.
— Арина Васильевна! — кричит из-за ворот соседка. — Тут твою спрашивают, Ксению.
— Кто это? — недовольно осведомляется Ксения.
— Ну, вот она и сама! — услужливо рокочет голос за воротами. — Проходите! — У ворот Ксения сталкивается с закутанной женщиной.
— Здравствуйте! Это вы — Ксения Коненкина? — весело спрашивает пришедшая. Голос ее не знаком Ксении.
— Я самая. А вы зачем?
— От Павла Ефимыча я, от Коврижкина.
Они входят в избу. Приезжая распутывает с себя шаль, сбрасывает шубу, топает у дверей обутыми в валенки ногами, чтоб снег отстал. Ксения разглядывает ее. Видит незнакомое молодое лицо с гладко зачесанными темно-русыми волосами, крепкую грудь, мягко перекатывающуюся под темной, простого покроя кофточкой; замечает упорный, но ласковый взгляд карих глаз.