Изба таит в темноте шопоты. Шорохи отлипают от стен и плывут. Они плывут и колеблются над этими двумя, которые снова умолкают и опять прикидываются спящими.
Ночные часы идут вразвалку, не торопясь. Снежной ночи некуда спешить: солнце встанет над хребтами бледное, укутанное холодными туманами, чуть-чуть потревожит розоватыми лучами синие морщины теней. Солнце не обрадует радостью яркою и многоцветною. Некуда ночи спешить. В шорохах, в шепотах, в неуловимых вздохах влечется она — покойная, сонная, усталая.
Но снова зыбкая настороженность ночи рвется шопотом:
— Павел!
— Слышу... Спи, Ксения.
— Павел... А не обрыдна я тебе такая... одноглазая? Не обрыдна?
— Да нет же, нет!.. Сама чувствуешь. Разве был бы я с тобою такой, если б противна была ты мне?..
— Ой, боюсь я, Павел!.. Я жизью напуганная. Со мной всякое бывало. Ежли б тебе рассказать все...
— Ты, как хочешь, — можешь и рассказывать, и молчать о прошедшем. Я сам жизнью покорёбан. Здорово... Мне бы тебе самому, Ксения, по-настоящему все порассказать надо...
— Об чем рассказывать? Не надо... Что было, то, значит, прошло. Меня быльем не ударишь. Я вот одного боюсь: кабы у тебя сердце от меня не отшатнулось...
— Ты не бойся...
— Эх, кабы все это раньше! — шопот вырастает во вскрик. В голосе тоска: — Эх, кабы раньше!.. Прежде-то я, спроси у людей, первой красавицей была... Прежде бы я не боялась ничего. А нонче... Вот, Павел, вся дрожу, вся томлюсь: а ну, ежли все это пройдет?
— Ты не бойся! — горячим шопотом повторяет Павел. — Мне, кроме тебя, нет в жизни ходу... Я сам мурцовки здорово хлебнул. Я в жизни совсем одинокий и некуда мне податься... Без тебя бы я никакой радости не узнал. А ты меня, как родного, сразу угрела... Ты ничего, не бойся...
В темноте, не видя друг друга, ощущая только телом тело другого, тянутся они ближе один к другому. Тянутся жадно... Ксения протягивает руку, горячей лаской обжигает шею Павла, вздрагивает, вспыхивает; вздрагивая и прижимаясь к Павлу, со сладкой тоской говорит:
— Не боюсь... вот теперь, родимый, не боюсь... ничего...
22.
Кошевка со скрипом полозьев останавливается у сельсовета. Кошевку приволокли крепкие закуржавевшие на морозе лошадки. Сидящий в кошевке ловко вываливается, подскакивает, хлопает рукавицами и оттаптывает наметенный на ступени за ночь снег, быстро взбегает на крыльцо.
В сельсовете, кроме Афанасия никого. Афанасий неприветливо всматривается в приезжего и простуженно хрипит:
— Опять, стало быть, начальство какое ни на есть?.. Ну, жди. Председатели у нас ешо чаи с мягкими пьют.
Приезжий раздевается. Афанасий неодобрительно разглядывает дубленый полушубок приезжею, шапку с кожаным верхом, высокие катанки. Ремень с наганом заставляет Афанасия фыркнуть:
— Ешо не бросили моду с оружием по хрестъянству ездить? Воители!..
Приезжий — серые глаза бодро блестят с морозу, бритое лицо, чистое, только словно после болезни, немного исхудалое, спокойно, — приезжий садится на скамейку поближе к печке и весело кричит:
— Ты пошто такой вредный, дядя? Спишь плохо, блохи заели?
Афанасий плюет на грязный пол и шмурыгает носом:
— Я тебе какой — вредный? Я обчественный человек. Сторож. Ты не задавайся, хучь и начальства... По какому ты опять делу?
Приезжий смеется и жмурит глаза:
— Ах, видать и мятый же ты мужик! Ну, это пустяки. Самое главное, знаешь, в чем состоит?
Афанасий пренебрежительно молчит.
— Не знаешь? — лукаво щурится приезжий, — а дело самое простое: дело в чайнике. Есть у тебя чайник? Тащи воды, грей, кипяти! Тут у меня в узелке в сумке чай имеется да еще с сахаром. Понял?
Афанасий мотает головой, идет в свою каморку, гремит чайником и примиренно кричит приезжему:
— Ты, начальства, видать мозговатый!.. Дело понимаешь.
Чайник, фыркая и шипя, закипает на железной печке. Приезжий развязывает сумку. Афанасий с приезжим хозяйственно и домовито напивается чаю. И когда Афанасий уносит в свою каморку остатки чаю, в присутствие является председатель.
Приезжий весело здоровается с ним, вытаскивает из сумки портфель, из портфеля бумагу, подает ее председателю. И видит Афанасий, что председатель, долго разбирая бумагу, преисполняется волнения и суетливости, кланяется, еще раз сует приезжему руку, сопит, потеет.
— Аха! — хмыкает Афанасий. — Приперло тебя, Егор Никанорыч, начальства! Карежит!?
Приезжий легко и властно отстраняет Афанасия:
— Помолчи, дядя. Мы делом займемся.
Афанасий потухает и, поворачивая, отходит в сторону. И со стороны смотрит и слушает.
Приезжий с председателем садятся за стол. Приезжий вытаскивает какие-то бумаги, о чем-то поучает председателя. Тот мотает головой, но глаза у него непонимающие и растерянные.
— Надо бы секлетаря кликнуть да кого еще из мужиков, — осмеливается он и кричит Афанасию:
— Слышь, сходи-ка за Иван Василичем. Старика Потапова попутно скличь да Ерахинских.
И когда Афанасий угрюмо натягивает на себя шубу, приезжий прибавляет к приказу председателеву:
— Заодно, дядя, позови-ка Коненкину Ксению.
— Ето кривую, што-ли? — пренебрежительно переспрашивает Афанасий.
— Да. Глаз у нее попорченный. Ее.
— Дела! — ворчит Афанасий. — Начальства сурьезная, а бабу кривую требовает!..