Сквозь зеркало языка - [41]
Я чувствую, что вы не готовы сдаться так легко. Если, как вы теперь понимаете, идея трудности не подходит, то почему бы не определить сложность, основываясь на более объективном показателе – таком, как число элементов в системе языка? Пазл тем сложнее, чем больше в нем кусочков. Так не можем ли мы просто сказать, что сложность языка определяется количеством различных форм, которые в нем есть, или количеством разграничений, которое он делает, или числом правил в его грамматике, или чем-то в таком духе? Проблема тут будет в том, что мы будем сравнивать яблоки с апельсинами. В языках есть части очень разного рода: звуки, слова, грамматические элементы – окончания, например, – типы предложений, правила порядка слов. Как вы будете сравнивать такие сущности? Положим, в языке Х на один гласный больше, чем в языке Y, но в Y на одно время больше, чем в Х. Делает ли это языки Х и Y равными по общей сложности? Или, если нет, каков валютный курс? Сколько гласных дают за одно время? Две? Семь? Тринадцать за дюжину? Это еще хуже, чем яблоки и апельсины, это больше похоже на сравнение яблок и орангутанов.
Опуская подробности, скажу: разработать объективный и беспристрастный критерий для сравнения общей сложности двух любых языков нельзя. Не потому, что никто не попытался это сделать, – это невозможно просто по самой природе вещей, сколько ни пытайся. Так как же быть с догматом о равной сложности? Когда Вася, Володя и Яша говорят, что «первобытные люди говорят на примитивных языках», они делают простое и в высшей степени осмысленное утверждение, которое просто оказывается неверным. Но догмат веры, который повторяют лингвисты, хуже, чем неверен – он лишен смысла. Так называемое центральное открытие лингвистики – не что иное, как полный рот воздуха, ведь если нет определения общей сложности языка, в утверждении «все языки одинаково сложны» столько же смысла, как в утверждении «все языки одинаково влажны».
Кампания по убеждению широкой публики в равенстве всех языков может быть вымощена благими намерениями. Это, несомненно, благородная попытка освободить людей от иллюзии, что первобытные племена говорят на примитивных языках. И все же дорога к просвещению идет не через противоречащие фактам ошибки и пустые лозунги.
Хотя поиски общей сложности языка – это погоня за миражами, нет нужды совсем отказываться от понятия сложности. На самом деле мы можем значительно увеличить наши шансы на поимку чего-нибудь интересного, если отвернемся от фантома общей сложности и вместо этого нацелимся на сложность конкретных областей языка. Предположим, мы решим определить сложность как количество частей в системе. Если мы достаточно тщательно очертим специфические области языка, станет вполне возможно измерить сложность каждой из этих областей индивидуально. Например, мы можем измерить размер звуковой системы простым подсчетом фонем (различимых звуков) в арсенале языка. Или мы можем посмотреть систему глаголов и измерить, сколько разных грамматических времен она имеет. Когда языки сравнивают таким образом, вскоре обнаруживается, что они чрезвычайно сильно отличаются по сложности специфических областей своей грамматики. Сами по себе эти отличия – не бог весть какая новость, гораздо интереснее то, могут ли отличия в сложности определенных областей отражать культуру носителей и структуру их общества.
Есть одна область в языке, сложность которой в целом признана зависящей от культуры, – это объем словаря.[179] Очевидная разделительная линия тут проходит между языками бесписьменных обществ и теми, у которых есть письменная традиция. Языки аборигенов Австралии, например, могут иметь больше слов, чем те две сотни, которые им отвело радио Кэрнса, но им все же невозможно соперничать со словесным запасом европейских языков. Лингвисты, которые описывали языки маленьких бесписьменных обществ, оценивают средний размер их лексиконов между тремя и пятью тысячами слов. Для сравнения: небольшие двуязычные словари крупных европейских языков обычно содержат как минимум пятьдесят тысяч словарных статей. Более крупные могут вмещать от семидесяти до восьмидесяти тысяч. Одноязычные английские словари пристойного размера содержат около ста тысяч статей. А полное печатное издание «Оксфордского словаря английского языка» содержит примерно в три раза больше. Конечно, в этом словаре много устаревших слов, и средний носитель английского языка опознает только часть из них. Некоторые исследователи оценили пассивный словарный запас среднего англоязычного студента университета примерно в сорок тысяч слов – это количество слов, значение которых распознано, даже если они не используются активно. Другой источник оценивает пассивный словарь университетского преподавателя в семьдесят три тысячи слов.
Причина огромной разницы между письменными и бесписьменными языками довольно очевидна. В бесписьменных обществах размер словаря строго ограничен прежде всего потому, что там нет такой вещи, как «пассивный словарный запас», – или, по крайней мере, пассивный словарный запас одного поколения не доживает до следующего: слово, которое активно не используется поколением родителей, не будет услышано поколением детей и пропадет навсегда.
В конце XIX века европейское искусство обратило свой взгляд на восток и стало активно интересоваться эстетикой японской гравюры. Одним из первых, кто стал коллекционировать гравюры укиё-э в России, стал Сергей Китаев, военный моряк и художник-любитель. Ему удалось собрать крупнейшую в стране – а одно время считалось, что и в Европе – коллекцию японского искусства. Через несколько лет после Октябрьской революции 1917 года коллекция попала в Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина и никогда полностью не исследовалась и не выставлялась.
Одну из самых ярких метафор формирования современного западного общества предложил классик социологии Норберт Элиас: он писал об «укрощении» дворянства королевским двором – институцией, сформировавшей сложную систему социальной кодификации, включая определенную манеру поведения. Благодаря дрессуре, которой подвергался европейский человек Нового времени, хорошие манеры впоследствии стали восприниматься как нечто естественное. Метафора Элиаса всплывает всякий раз, когда речь заходит о текстах, в которых фиксируются нормативные модели поведения, будь то учебники хороших манер или книги о домоводстве: все они представляют собой попытку укротить обыденную жизнь, унифицировать и систематизировать часто не связанные друг с другом практики.
Академический консенсус гласит, что внедренный в 1930-е годы соцреализм свел на нет те смелые формальные эксперименты, которые отличали советскую авангардную эстетику. Представленный сборник предлагает усложнить, скорректировать или, возможно, даже переписать этот главенствующий нарратив с помощью своего рода археологических изысканий в сферах музыки, кинематографа, театра и литературы. Вместо того чтобы сосредотачиваться на господствующих тенденциях, авторы книги обращаются к работе малоизвестных аутсайдеров, творчество которых умышленно или по воле случая отклонялось от доминантного художественного метода.
Культура русского зарубежья начала XX века – особый феномен, порожденный исключительными историческими обстоятельствами и до сих пор недостаточно изученный. В частности, одна из частей его наследия – киномысль эмиграции – плохо знакома современному читателю из-за труднодоступности многих эмигрантских периодических изданий 1920-х годов. Сборник, составленный известным историком кино Рашитом Янгировым, призван заполнить лакуну и ввести это культурное явление в контекст актуальной гуманитарной науки. В книгу вошли публикации русских кинокритиков, писателей, актеров, философов, музы кантов и художников 1918-1930 годов с размышлениями о специфике киноискусства, его социальной роли и перспективах, о мировом, советском и эмигрантском кино.
Книга рассказывает о знаменитом французском художнике-импрессионисте Огюсте Ренуаре (1841–1919). Она написана современником живописца, близко знавшим его в течение двух десятилетий. Торговец картинами, коллекционер, тонкий ценитель искусства, Амбруаз Воллар (1865–1939) в своих мемуарах о Ренуаре использовал форму записи непосредственных впечатлений от встреч и разговоров с ним. Перед читателем предстает живой образ художника, с его взглядами на искусство, литературу, политику, поражающими своей глубиной, остроумием, а подчас и парадоксальностью. Книга богато иллюстрирована. Рассчитана на широкий круг читателей.
Валькирии… Загадочные существа скандинавской культуры. Мифы викингов о них пытаются возвысить трагедию войны – сделать боль и страдание героическими подвигами. Переплетение реалий земного и загробного мира, древние легенды, сила духа прекрасных воительниц и их личные истории не одно столетие заставляют ученых задуматься о том, кто же такие валькирии и существовали они на самом деле? Опираясь на новейшие исторические, археологические свидетельства и древние захватывающие тексты, автор пытается примирить легенды о чудовищных матерях и ужасающих девах-воительницах с повседневной жизнью этих женщин, показывая их в детские, юные, зрелые годы и на пороге смерти. Джоанна Катрин Фридриксдоттир училась в университетах Рейкьявика и Брайтона, прежде чем получить докторскую степень по средневековой литературе в Оксфордском университете в 2010 году.
Насколько велики на самом деле «большие данные» – огромные массивы информации, о которых так много говорят в последнее время? Вот наглядный пример: если выписать в линейку все цифры 0 и 1, из которых состоит один терабайт информации (вполне обычная емкость для современного жесткого диска), то цепочка цифр окажется в 50 раз длиннее, чем расстояние от Земли до Сатурна! И тем не менее, на «большие данные» вполне можно взглянуть в человеческом измерении. Эрец Эйден и Жан-Батист Мишель – лингвисты и компьютерные гении, создатели сервиса Google Ngram Viewer и термина «культуромика», показывают, каким образом анализ «больших данных» помогает исследовать трудные проблемы языка, культуры и истории.