Скошенное поле - [148]
— Черт возьми, я и сам знаю, что приказ! — И, опять подтянув брюки, он подошел к столу и стал отсчитывать десятки.
Байкич не счел нужным протестовать… Всю сумму на путевые расходы он получил грязными и разбухшими десятками.
Уф! Наконец-то он был на улице, один. Над густой толпой людей, вышедших на вечернюю прогулку, где-то в глубине улицы Князя Михаила мягко светились спокойным голубым светом две-три неоновые рекламы. На одной было написано «Колумбия», на другой — «Аптекарские товары». Под ними толкалась публика, жаждавшая развлечений, отдыха и любви. Вечернее гулянье! Глупые шуточки — вечно одни и те же в устах одних и тех же претенциозных безусых юнцов. Все тот же обманчивый блеск столичных витрин на старых домах. Все те же нежные молодые девушки с мечтой о Голливуде в ясных глазах. И все те же старички, с пальцами, унизанными перстнями, в белых гамашах и с цветком в петлице, которые печально греются возле чужой молодости. Байкич дотронулся до кармана с револьвером, до кармана с деньгами, и внезапно нахлынувшая на него тоска по Александре, по прогулкам вдвоем исчезла. Он сдвинул шляпу на правый бок и отдался течению людского потока, который его подхватил и понес.
— Это ты хорошо сделал, — одобрил после минутного молчания Майсторович, — здорово! Немного контроля за ним не повредит, чтобы мы знали, а? На всякий случай, если у нас дело запутается.
Он был в духе. Но вдруг, вспомнив что-то, нахмурился.
— А то… ты еще не устроил? Мне не хотелось бы объясняться после того, как родится ребенок. Тогда обходится дороже.
— Ах, не беспокойтесь! Раз уж я берусь за что-нибудь… — Бурмаз улыбнулся. — Я могу рассчитывать на те двадцать тысяч?
Майсторович несколько остыл.
— Двадцать? Разве речь шла о двадцати? Увидим… напомни мне.
Двое суток Байкич разъезжал без всякой цели. Он лежал в пустых купе первого класса с красной обивкой и, положив руки под голову, наблюдал сквозь полузадернутые занавески, как мелькали вершины холмов, телеграфные провода, паровозный дым; переходил из одного поезда в другой только из желания переменить направление; на некоторых станциях выходил из вагона, чтобы где-нибудь за станционной оградой возле телеги, из которой выпрягли волов, съесть кусок арбуза или дыни. Раз, заметив улыбку какой-то очаровательной молодой девушки в синем берете, странным образом напомнившей ему Александру, он на ходу выскочил из своего вагона и вскочил в ее поезд. Причем без каких-либо особых намерений. Только чтобы поразить и заинтриговать незнакомую девушку и увериться в своей свободе и независимости. Он словно опьянел от этого ощущения свободы, а также и от усталости. Он казался себе героем большого приключенческого фильма о молодости, богатстве и любви. И так увлекся этим, что людей даже не замечал и ни с кем не заговаривал. Он проезжал через эти места как лунатик и, проснувшись на третье утро в грязной комнате придорожного трактира, вспоминал о них и обо всем, что с ним случилось за эти двое суток, будто сквозь дымку; перед глазами все еще маячил Сталач с крепостью над Моравой; в густых дубовых лесах мерещились изумительные очертания старинного монастыря Любостини; в ушах еще звучали глухие гудки маленьких паровозов с короткими и широкими трубами, похожие на гудки пароходов. Но он никак не мог вспомнить, как очутился здесь, как попал на эту грязную кровать, на которой сейчас сидит и трет ладонями ноги, искусанные клопами. Через окошко с порванными занавесками из деревенских полотенец доносилось довольное хрюканье целого выводка поросят. Слышалось журчанье ручейка поблизости. Кто-то, бормоча себе под нос, мел березовой метлой утоптанную землю. Сквозь щели потрескавшейся двери в комнату проникало солнце; раздавались чьи-то мирные, звонкие голоса. Запутавшись в паутине, отчаянно зажужжала муха, и возбуждение от дороги, детское упоение собственной свободой — все исчезло в одно мгновение. «Я становлюсь сухим, как рассохшаяся бочка, — грустно подумал Байкич и спустил ноги на еловый пол. — Эх, черт возьми! — И он стал болтать босыми ногами, стараясь избавиться от нападавших на него блох. — Деревня летом, какая поэзия! — Его мучило назойливое жужжание мухи. Он палкой сорвал паутину и подошел к окну. — Да, конечно! Как это я позабыл!» — Теперь только он ощутил во рту кисловато-горький вкус выпитого накануне вина. Под навесом амбара, среди таинственных для Байкича сельскохозяйственных машин с красными крыльями (косилки, сеялки, жатки) стоял маленький запыленный и помятый форд. В разбросанной по земле соломе искали себе пропитание целые полчища индюшек и кур, а возле кучи дров старый пес с оторванной цепочкой на шее шумно чесался, выгоняя блох. Байкич, сам страдавший от этих насекомых, почувствовал к нему необычайную симпатию. Позади амбара проходила изгородь из терна, за которой поднимался в горку молодой виноградник. Среди виноградных лоз, голубых от купороса, по медно-бурой земле мелькали ярко-красная юбка и белые, полные босые девичьи ноги. Влажный от утренней росы сливовый сад. Все волнистое пространство вокруг — покатые холмы, черные квадраты сливовых садов и заповедников, желтые сжатые поля, зеленые, как вода, прямоугольники клевера, — все тонуло в мягком утреннем тумане. В долинах (где угадывались быстрые ручьи, которые вертят колеса маленьких черных мельниц) осел серебристо-белый туман; на солнечной стороне он стелется голубоватыми клочьями, как осенняя паутина. Привычная и ласковая картина Сербии. И мягкость и стойкость. На горизонте неподвижно застыли барашки.
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейший представитель критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В романе «Дурная кровь», воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, автор осуждает нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.
Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.
Симо Матавуль (1852—1908), Иво Чипико (1869—1923), Борисав Станкович (1875—1927) — крупнейшие представители критического реализма в сербской литературе конца XIX — начала XX в. В книгу вошли романы С. Матавуля «Баконя фра Брне», И. Чипико «Пауки» и Б. Станковича «Дурная кровь». Воссоздавая быт и нравы Далмации и провинциальной Сербии на рубеже веков, авторы осуждают нравственные устои буржуазного мира, пришедшего на смену патриархальному обществу.