— К черту!
Мать снова уселась на стул перед жаровней и очень тихо заметила: — Одной только вещи я не пойму. Почему эта синьора назвала меня счастливой матерью?
Я ответил с готовностью: — Это-то понятно. Потому что его смерть — честь для тебя.
И мать сказала: — Его смерть — честь для меня?
А я сказал: — Он ведь погиб на поле чести.
Она снова посмотрела на меня так, будто я говорил с горечью. Вообще ее взгляд, как только я показывался, все время обращался на меня с этим выражением: подозрительным, упрекающим. И с упреком мать сказала:
— В этом мое счастье?
Я упрямо твердил: — Его честь — это и твоя честь. Ты его родила.
Она сказала по-прежнему с упреком: — Но теперь я его потеряла. Уж скорее следует назвать меня несчастной.
А я сказал: — Нет. Потеряв, ты обрела его. Ты счастливая.
В замешательстве мать задумалась на мгновение. Она глядела на меня с тем же недоверием и упреком. Казалось, она чувствовала себя в моей власти. Спросила: — Ты уверен, что та синьора не хотела посмеяться надо мною?
— Нет, — ответил я, — она знала, что говорит.
— И она на самом деле думала, что я счастливая?
— Конечно, — ответил я. — Она бы хотела быть на твоем месте. — И мать сказала: — На моем месте? Как на моем?
А я сказал: — На месте матери погибшего Либорио. Она бы гордилась… — Она: — Значит, она мне завидовала…
Я: — Тебе все женщины завидуют.
Но мать все еще смотрела на меня с недоверием. Было очевидно, что она чувствует себя в моей власти. И теперь вдруг взорвалась: — Что ты такое говоришь?
— Правду, — сказал я. — Об этом в книгах написано. Ты ничего не помнишь из школьных учебников?
— Я доучилась только до третьего класса.
— Значит, ты немного проходила историю.
— Про Мадзини и Гарибальди.
— И про Цезаря, Муция Сцеволу, Цинцинната, Кориолана. Ты ничего не помнишь из римской истории?
— Помню, что сказала Корнелия, мать Гракхов.
— Вот и хорошо. Что же сказала Корнелия?
— Что ее сокровища — это ее сыновья.
— Вот видишь? Корнелия гордилась сыновьями.
Теперь мать улыбалась.
— Дурак ты, — сказала она. — Но сыновья Корнелии не умерли. — Ну да! — сказал я. — Тогда еще не умерли. Но из-за чего, по-твоему, Корнелия ими гордилась?
— Из-за чего? — переспросила мать.
А я сказал: — Она знала, что они готовы умереть. Корнелия была матерью-римлянкой.
Мать снова пожала плечами в замешательстве, глядя на меня с прежним недоверием.
— Видишь, — продолжал я, — та синьора отнеслась к тебе, как будто ты Корнелия. Разве тебе не приятно быть вроде Корнелии?
— Не знаю, — с недоверием ответила мать. И спросила: — А какой она была, эта Корнелия?
— Она была великая женщина, — сказал я, — благородная матрона.
А мать сказала: — Красивая женщина?
И я сказал: — Красивая и мудрая. Высокая. Белокурая. По-моему, похожа на тебя.
— Надо же! — воскликнула мать. — А почему о ней пишут в книжках? — Это заслуга ее сыновей, — крикнул я.
— Счастливая! — воскликнула мать.
А я крикнул: — Вот видишь? Значит, ты тоже счастливая.
Мать вздрогнула: — Я? — С красным лицом, с красным одеялом на плечах, вся огонь и пламя, она стремительно воскликнул а: — Ты хочешь сказать, что обо мне тоже напишут в книгах?
— Вроде того, — сказал я. — О тебе и твоем сыне. Вы оба уже вошли в книги.
Мать была взволнована. Ей не удавалось овладеть собой, недоверие ее покинуло.
— В книги? В какие книги? — крикнула она.
— В историю, — сказал я. — Ты не знала? Покинув мир, он вошел в историю. И ты с ним.
— И я с ним? — вскричала мать в глубоком волнении.
— И ты с ним, и ты с ним, — кричал я. — А по-твоему, ты все еще принадлежишь миру? Этой местности? Сицилии? — Я стал кричать еще громче: — Нет, дорогая моя. Вот увидишь, тебя вызовут и дадут тебе медаль.
— Медаль? — вскричала мать.
— Да, медаль на грудь, — кричал я. И вдруг понизил голос, продолжал спокойно: — За то, что он сделал для мира. Для городов. Для Сицилии. Медаль за его заслуги, — заключил я.
Но как раз в этот миг мать не удержалась на высоте.
— Как это может быть? — сказала она. — Он был всего-навсего бедный мальчик.
Мне стало страшно. И пришли воспоминания.
Что значило «бедный мальчик»?
Я оглядел кухню, увидел печку и глиняный горшок на ней, подальше — дежу для хлеба, чан с водой, умывальник, стулья, стол, на стене — старые часы, именовавшиеся дедушкиными, и, глядя вокруг, я испытывал страх. Со страхом смотрел я и на мать. Завернутая в одеяло, она была среди своих вещей подобна каждой из этих вещей: полна временем, прошлым рода человеческого, детством и так далее, мужчинами и сыновьями, а вовсе не историей. Тут и продолжится ее жизнь, она будет жарить себе селедку на жаровне, носить отцовские башмаки. Я смотрел, и мне было страшно.
И я спрашивал себя, кто же из мальчиков самый бедный.
Кто из мальчиков самый бедный?
Повторяю, я испытывал страх. А между тем стал вспоминать. Вспоминая, я вытащил сигарету и закурил. За сегодняшний день это была первая сигарета и единственная, которая осталась у меня от хмельной ночи. Я закурил, отбросил прочь спичку и, за курением вспоминая, что это за сигарета, обнаружил, что руки у меня в слезах.
С сигаретой я вышел из дому. «Кар-кар-кар» — орали с пепельного неба вороны. Я спустился по улице, я шел по улицам Сицилии, неподвижной, переставшей быть путешествием, курил и плакал.