На противоположном краю поля, там, где пшеница подступала прямо к дороге, я увидела всю перепачканную сажей Мирель. Она сидела и качалась из стороны в сторону. Иногда голова ее касалась земли, и она гребла ладошками эту землю и зачем-то посыпала ею себе волосы. Они были распущены и закрывали ей все лицо и спину. В свете фар полуторки я видела только Мирель и огромную, невидимо где кончавшуюся выгоревшую часть поля. И только когда мне удалось протиснуться ближе, я вдруг различила на этом пепелище раскинутое, все в саже и огромных дырах пуховое одеяло, а на нем, я узнала по рубашке, лежал Сергей. Все молчали. Только Мирель, все качаясь из стороны в сторону, глухо стонала и все посыпала себе голову землей, перемешанной с пеплом и жженым зерном пшеницы. По ту сторону стояли цыгане, по эту — деревенские. Рядом с бабушкой почему-то стоял Михай.
Вдруг Михай резко обернулся к полуторке и страшным голосом закричал:
— Погаси фары! Это ты поджег пшеницу! — Он вскочил на подножку полуторки и вытряхнул из кабины шофера, Федьку Большие Уши. Так у нас его все звали за то, что он всегда клялся, что все слышал своими ушами и не врет, а оказывалось, что все врет. — Ты! Я сколько раз тебе говорил, чтоб ты ездил с глушителем. Искра! Вы понимаете… — Он ходил вдоль выстроившихся людей с раскрытыми словно для объятий руками и объяснял, как это просто — в такую жару выронить искру без глушителя и сжечь хоть дом.
Все понимали, но Михаю надо было зачем-то еще и еще раз говорить об этом. Он словно бы не решался приблизиться к своему сыну, словно верил, что тот услышит его и встанет, придет сам. И он кричал все громче и громче…
Домой мы пришли утром. Всю дорогу бабушка только и повторяла:
— Пошел с невестой погулять, а хлеб горит! Хотел невесту на одеяло посадить, чтоб платье не испачкала, а она па-ше-ни-ца-то-о… — не заканчивала и начинала плакать. — Один, одеялом-то — на огнище-то… Господи! Перед хлебом-то все мы едины-ы-ы…
Хоронила Сергея вся наша деревня. Бабушка в то утро дольше обычного завозилась с хлебом. Обычно к семи утра у нее калачи уж под холстиной лежат. А тут все беспокоилась, что калачи плохо тронутся и под сильно горячий. Что касается хлеба, тут бабушка может подзатыльника такого отвесить, что долго будешь помнить! Как-то взяла я калач да и положила подом вверх, отрезаю себе краюху. Подошла, шмякнула мне как следует по одному месту. Перевернула хлеб как положено.
— Тебя, дева, тожно вниз головой перевернуть, так не понравится!
Хлеб мы доедали до крошечки, а коли оставался от обеда, так положи обратно в хлебницу, а не бросай на столе словно шелуху от лука непотребную.
Я очень удивилась, когда бабушка, собираясь на похороны, завернула в холстинку самый пышный калач.
Кузьма Прохорович сказал речь, и все заплакали. Мирель уже не была такой красивой и нарядной. А Михай стал весь седой, раньше у него только борода была седая, а теперь и голову, прямо на глазах, как мукой обсыпали. Бабушка протиснулась к гробу, низко поклонилась, держа на полотенце с вышитыми петухами калач хлеба, потом подошла и положила его вместе с полотенцем к рукам Сергея. Кругом поднялся такой плач, что я тоже не выдержала и, воя что есть моченьки, бросилась бежать домой.
На бегу слезы мои обсохли, и уже возле своего дома я остановилась и оглянулась назад. Бабушки не было. Но что-то привлекло мой взгляд на воротах, где жил дядя Коля. Да. Там, в витрине, в самой ее середине, стояли цветные Сергей и Мирель, а чуть пониже — одна Мирель. Она улыбалась мне, всему свету, и столько счастья было в ее улыбке, что я снова заревела от жалости…
Шли годы. Каждую осень бабушка брала серп, и мы шли с ней на место, где погиб, спасая хлеб, Сергей. Бабушка за один взмах набирала в руку снопик зрелой пшеницы, перевязывала соломой, и мы шли за деревню, на кладбище. Там были кресты и мусульманские месяцы. На могиле Сергея стоял памятник с красной звездой. Мы клали снопик пшеницы и возвращались домой. И так было всегда, пока была жива бабушка. И никогда больше я не слышала от нее слова «немоляха».
А фотокарточки в почерневшей от времени деревянной витрине дяди Коли всё так и висят. Только и он теперь совсем старый стал. Печатает эти две фотографии — весной и осенью — его сын Сергей.
Домишко перестало трясти, и Архиповна обрадованно прошептала:
— Слава тебе, господи, опять, видно, сваи кончились.
В комнатенке стало тихо. Отдыхала даже посуда в стареньком буфетике. Архиповна подошла к застекленным рамкам с фотографиями, поправила их, указательным пальцем привычно прошлась по кромке у стекла, смахивая пыль. Рокочущей одышкой пробился звук притомившегося сваебоя. Но это не отвлекало от тишины — привыкла к шуму стройки за огородом. Когда же били сваи, ей казалось, что вгоняют колья прямо в темечко, и она не выдерживала, шла в огород и спрашивала у машиниста:
— Ну, много у тебя еще этих оглобель-то осталось?
— Потерпи, потерпи малость, мамаша. Завтра уж стоять будем.
— Значит, завтра будешь бить баклуши заместо свай? — предвидя передышку, добрела она.
— Ну. Осталось начать да кончить, — ворчал машинист.