Настя то и дело бегала на кухню, будто по хозяйству, хотя в этом и не было никакой нужды, потому что старшая проворная дочь Мокшарихи справлялась с подачей угощений одна.
Федор Чугуев сидел за столом рядом со мной. На нем был легкий, помятый в дорожном мешке пиджачонко, надетый поверх добротной чесучовой рубахи, вышитой по вороту синими цветками. Вышитой руками Мокшарихи и ею же подаренной в канун праздника.
Двоеданов, разглядывая рубаху, спросил:
— Это кто же тебя, Федор, такой дорогой рубахой одарил? Если по узору судить, так чья-то здешняя игла его вышила. Любят, видно, тебя еще бабы-то…
Мокшариха никому не прощала вольностей, и она ответила Двоеданову куда прямее, чем, может быть, ей хотелось:
— Не разглядывал бы ты, Кузьма, мой тоскливый вдовий узор. Я ведь не разглядываю на твоей рубахе жаркую и не по годам молодую вышивку… Чокнись лучше с Федором Семеновичем, он ведь тоже дорогим гостем сидит за моим столом.
Считая на этом разговор законченным, Степанида приветливо потрепала по щеке Феклушу.
Умный Двоеданов постарался не понять намека и в продолжение всего застолья был очень внимателен к Федору Чугуеву. Но в этот вечер двоедановскому языку суждено было сделать еще один промах. Он, справляясь о Шоше, не желая, оскорбил Настю.
— А шерстобит-то где? — спросил Двоеданов. — Боится, что ли, он на люди показаться? Сбренчал бы нам на струне — глядишь, и поднесли бы чарочку. Мы ведь люди не гордые, всех жалуем, кого хочешь за один стол с собой посадим.
Настя, вспыхнув, ответила:
— Взаперти я его держу. Боюсь, как бы красоту его не сглазили. Да и рубаху новую я ему еще недовышила.
Кузьма Пантелеевич, видя, что его шутка не удалась, перевел взгляд на Мокшариху, будто спрашивал: «Как все это понимать?» И Мокшариха, будто поняв вопрос, разъяснила:
— Это от бабки у нее. Бабка, покойница, ее учила: «Ты, говорит, Настя, о журавле думай, а синицу из рук не выпускай». Вот и держит она Шошу в кухне. К тому же бабка наказывала ей, что не всякая долгоногая птица журавль и не всякая мала птаха синица. Другая с виду воробей, а на проверку соловей.
Тогда Двоеданов спросил прямо:
— К чему на помолвке такие слова?
И Степанида ответила:
— Это на какой же на такой помолвке? Уж не на моей ли с тобой, Кузьма Пантелеевич? Так я будто замуж не собираюсь…
Двоеданов хватил большую кружку изюмовой и сказал:
— Не о нас с тобой речь идет. О Трофиме с Настей. Зачем незнайкой-то прикидываться? Все ведь понимают, зачем мы в трех кошевках пожаловали.
Степанида не нашла сразу нужный ответ и принялась обносить гостей рыбным пирогом. А потом сказала:
— Кузьма Пантелеевич, это, конечно, для моей сухопарой Настьки большая честь. Только ей, наверно, подумать надо до того, как с таким конем в один воз впрягаться…
— А что думать-то? — удивился Двоеданов. — Я уж все придумал и все прикинул до последней мелочи. И за нее, и за тебя.
— Это как же? — спросила Мокшариха. — Как же ты мог в мою голову влезть?
— А вот так и влез, — ответил Двоеданов. — Думаешь, я не знаю, что наша семеюшка не по Настеньке? Знаю. Думаешь, не знаю, что тебе без Насти, бобылкой, жить тоже не тае? Знаю. Знаю и устраняю все это. Отделяю Трофима. Новый дом для него приглядел. А в этом доме ты ли при них, они ли при тебе… и так и этак хорошо.
— Спасибо тебе, Кузьма, что ты и обо мне подумал, — поклонилась Степанида. — Только мой-то дом куда?
— А я именно о нем подумал. Знал, что ты про него спросишь. Знал, что тебе горько будет свое гнездо покидать, поэтому и решил купить не у кого-то, а у тебя для тебя да для Настеньки с Трофимом твой дом. И ему будет не совестно въезжать, и тебе не обидно зятя принимать.
Такого поворота Степанида явно не ожидала. Такие условия сватовства трудно было услышать от кого-либо.
— Так не молчи хоть, — напирал Кузьма.
— Хмельна я что-то ныне, — отговорилась Мокшарова. — То ли от своей бражки, то ли от твоего посула. Очухаюсь ужо, тогда и поговорим, — обнадеживающе закончила Мокшариха.
И Настя, будто довольная поворотом дела, стала зазывать в пляс. И всем стало ясно, что свадьба предрешена.
Двоедановы уехали после полуночи. А на другой день явились новые гости. Новые сваты. Тычкины. Я знавал их. Очень хорошая и крепкая семья. Они сватались степеннее, соглашаясь ждать ответ по усмотрению Степаниды Кузьминичны.
С этого дня сваты стали приезжать как по расписанию. Что ни день, то новые гости. И так чуть ли не неделю. На Шошу было страшно смотреть. А Настя продолжала одарять его ласками, и Мокшариха была так внимательна к нему, что я отказывался понимать ее. Но как-то она спросила меня:
— Люб тебе, что ли, Шошка?
И я ответил:
— Как брата родного люблю.
Мокшариха усмехнулась:
— Как брата любишь, а сделать ничего не можешь. Молчишь да жалеешь. Разве так жалели в наши годы…
— А как жалели в ваши годы? — спросил я.
— Да так, что и овцы целы бывали, и волки довольны. Шошка-то ведь овечка. А я, по твоей мере, наверно, в волчихах хожу… Вот ты бы взял да и помирил нас. С тебя и взятки гладки.
— Знал бы, как это сделать, ничего бы не пожалел…
Мокшариха опять ухмыльнулась:
— Хоть и грамотен ты, хоть и три аршина в землю видишь, а не широко глядишь. Не шире Шошки.