В Иркутске, в небывалой близости к рекам, горам, недрам, деревьям, цветам, насыщался я, словно под мощным давлением, чувством Родины…
С крыши узкого, длинного сарая, примыкавшего к дому, в котором мы жили, открывался постоялый двор. Там грудились подводы с задранными оглоблями; привязанные к задку телег низкорослые лошади, с худыми шеями и раздутыми животами, в толстых, как канаты, венах, непрерывно и неустанно жевали солому, пуская длинную слюну с угла черных губ. Между подводами бродили нерослые, крепко сбитые люди, черноволосые, со смуглыми лицами, твердыми и круглыми, как кулаки, скулами и узкими щелками глаз. То были буряты, во множестве наезжавшие в город. В рубашках навыпуск, в шапках с меховой опушкой, иногда в сопровождении луннолицых, украшенных бусами и длинными серьгами жен и черноголовых, удивительно живых ребятишек, они днем пропадали на базаре, по вечерам съезжались на постоялом дворе, ловко распрягали маленьких лошаденок, задавали им корм, пили под навесом чай из пузатого медного чайника, иногда пели высокими, берущими за душу голосами непонятные, тоскливые песни. Странным и волнующим родством веяло на меня от них. Порой мне казалось, что я понимаю их песни и даже могу подпевать, словно они звучали мне до здешнего моего существования. В их смуглых лицах было родовое сходство и со скуластым лицом моего отца, и с тонким лицом матери, и моим собственным детским лицом. Мы были одного корня. В мое новое понятие Родины с ее просторами, цветами, реками, горами вошли и эти зовуще и сладко пахнущие полынью и колесным дегтем братья.
Наш день начинался с рынка. Среди бесчисленных палаток, лотков, деревянных рядов переливалась пестрая, шумная разноязыкая толпа: русские, татары, буряты, якуты, монголы. Висели на крюках цельные бычьи туши, и отдельно лежали под ними рогатые и глазастые бычьи головы; висели стройные бараньи и телячьи тушки; на цинковых лотках горами высились лиловато-коричневые ошмотья печени, тугие, мускулистые сердца; селитряно воняла шершавая, зеленоватая, пупырчатая требуха. А рядом покрывалась пылью на деревянных лотках липкая халва из кедровых орехов, желтели глыбы сливочного масла, густо попахивало в кадушках золотистое, крупитчатое, похожее на чуть засахарившийся мед русское масло; кусками горной породы лежала ароматная смолка, которую так вкусно жевать; груды всевозможных домашнего изготовления сластей перемежались с лепешками козьего сыра, кусками красивого, без жилки и мосолка, пунцового медвежьего мяса, бутылками коричневых сливок, бидонами жирного, густого молока.
В крытых рядах было царство зелени. Павлиньими шлейфами свешивалась с прилавков ботва крупной, с голову ребенка, свеклы и под стать ей брюквы и репы; прямо на земле валялись расколотые чаши тыкв; гирлянды луковиц в мертвой, сухой одежде свешивались над грудами моркови, петрушки, огурцов, помидоров, редиса. В огромных кадках, в темной жиже, проросшей, казалось, плавающим поверху желтоватым укропом, пряно благоухали всевозможные соленья; связки сухих грибов висели вперемешку со связками сушеных яблок, груш, слив, — и как же все это пахло под жарким иркутским солнцем!
Дальше шли рыбные ряды, источавшие столь мощную вонь, что без крайней надобности туда не зайдешь. Там сверкала серебром свежая рыба и смуглым золотом — копчености; там царил — гордость Байкала — истекающий медленным янтарным жиром омуль…
Запахи снеди смешивались с крепким запахом лошадиной мочи и гнилого сена, колесного, поплывшего на жаре дегтя. Густое, жаркое, пахучее облако плыло над рынком, сладостно щекоча ноздри.
По рынку бродили слепцы и цыгане, шарманщики и вожаки медведей; золотоглазая, с усталым лицом женщина низким голосом пела песню о разбойнике и боярской дочери. Сколько минуло лет, а мне до сих пор снятся пестрота и шум иркутского рынка, теплая, вязкая смолка, кедровая халва и золотые глаза женщины.
С рынком связана моя первая, мучительная влюбленность в человека. Как-то раз мы зашли в мясную лавку на краю рынка, в которой прежде не бывали. За цинковым прилавком в кровавых потеках и загустьях орудовал молодой человек с залысевшим лбом и тонкими, пышно отдутыми назад волосами на висках и темени. Он звучно шлепал кусок мяса на иссеченную, похожую на плаху, толстую колоду, хряскал топором по хрящам и косточкам, с небрежным видом бросал отрубок на весы и, не давая успокоиться медным чашкам — так был он уверен в своем глазе, — быстро заворачивал покупку в газету. Моего отца приветствовал как доброго знакомого.
— Познакомься, — сказал отец, чуть подтолкнув меня вперед. — Это наш знаменитый чемпион по велогонкам товарищ Пряжников.
Товарищ Пряжников проговорил что-то в ответ на эти лестные слова, улыбнулся, показал зачем-то свои окровавленные ладони, но я ничего не слышал, не сознавал. Как оглушенный, смотрел я на великого человека, и грозная, торжественная музыка творилась во мне.
В ту пору я уже был болен мечтой о велосипеде. Всякий сидящий на тугом, пружинном седле казался мне существом иного, высшего порядка. Что же должен был я испытывать, узрев короля этих избранных!