Шахта - [22]
— Поглядеть бы лет через двадцать, как вы жить, управляться будете. Да уж не увидишь, не услышишь... оттуда.
Старик пытался выправить, вытвердить голос, но он не налаживался, исходил на жалобу.
— Чего вы: не увидишь? — Михаил тер о штаны вспотевшие ладони. — Вам еще жить да жить! — вырвалось вековое крестьянское: хоть капелюшный, да глоток надежды, хоть соломенная, да подмога тонущему — известно, что умирающий никогда не верит, что он умрет — кто стоял перед погибелью, тот знает.
— Жить да жить, говоришь? А что, вот возьму и поживу, а? — Караваев будто в шутку просил у Михаила разрешения пожить и даже усмехнулся с какой-то просящей надеждой.
— А чего не жить? — подхватил Михаил. — Только к сердцу так близко не надо... вон, как на митинге.
— А ты — не близко? Горе-то всенародное.
Михаил молчал. Глядел, как перед большим окном еще голый, корявый ясень тихо покоил в своей редкой вершине высокий сиреневатый день — глядел и думал, как ответить Караваеву. Ни правду сказать, ни соврать. А какая она, правда? Как вот эти ветки, четкие и узловатые, или как сквозящее через них бездонное сиреневатое небо?
— Я не знаю, — сказал и вздохнул с подрагиванием в груди. — Горе всенародное, когда война или урожай сгорит — голод. И, все равно, все сразу не заплачут. Счастье-то, оно времени не выбирает.
— Так ведь всенародное горе, всенародное и счастье. — Караваев закурил снова, отмахнул дым, с костлявым звуком уронил руку на стол. — Всему свое время, Свешнев.
— Нет, — покачал головой Михаил. — Общей может быть правда, а горе со счастьем времени не выбирают — они всегда в одной упряжке.
— По-твоему, я на митинге мог быть счастливым?
— Не-ет! — поспешно и приглушенно выдавил Михаил. — Это ваше горе.
— Раздели-ил, — прохрипел Караваев. — А меня жалеешь. Вижу — жалеешь, — сказал, утверждая. — Да чужой век не проживешь. Ой, сколько мы теряли, Свешнев! Как сказал добрый поэт: «Доколе ворону кружить, доколе матери тужить?..» Беречь бы нам друг друга. Вот так! — Караваев сжал кулак. — Жалеть. Да не научились.
— Этому не учат.
— Учат.
И помолчали. Может быть, и не в согласии помолчали, но как люди, имеющие общую большую-большую заботу.
— Зачем звали, Петр Васильевич?
— А-а, да затем и звал, — сказал старик неопределенно. — Иди, не держу.
Михаил — к двери, но Караваев остановил.
— Ты что ж, и руку мне пожать не хочешь?
Рука у Караваева была тяжелая, рабочая, но холодная — не прогретая кровью, и Михаилу захотелось поскорее отнять свою из его.
— Ну, давай... Вы будете счастливей нас.
И больше его Михаил не увидел никогда.
Караваев умер в пятьдесят третьем году, перед майским праздником. Михаил на похороны не попал — был в шахте, но перед спуском заходил на второй этаж быткомбината, в клуб, попрощаться с ним. Близко к гробу не пробился — столько вокруг него было начальства шахтового и городского. Михаил видел только желтый мысок лба и кончик носа. Обернувшийся при жизни такой нечаянной простотой и близостью, при смерти он стал далеким-далеким, что даже придвинуться, запомнить его лицо в последний раз и навек не было возможности — и не только потому, что плотной стеной разделяли их люди, но потому, что эти люди знали, сколько в каждом из них занимал места Караваев, и совсем никто не знал, было ли место для них в живом сердце Караваева, и было ли оно и для этого светловолосого с монгольским овалом лица парня.
Перед Михаилом предстал стволовой Загребин с черной повязкой на рукаве. Лицо Загребина было горестно-озабоченным, с печатью большой его необходимости и в этой обстановке. Михаил, вытянув шею, стал глядеть через плечо Загребина, но уже лица покойного не видел, а только одну руку, вытянутую вдоль туловища. Пригнув голову, он стал выбираться из толпы и все прятал лицо от людей, а сердце жгло — оно не в крови, а в сухом жару купалось и просило слез, которых у Михаила не было...
Загребин легонько толкнул Михаила под бок. Михаил медленно открыл глаза.
— Чего тебе?
Загребин зевнул, прикрывая рот рукавицей.
— Ты всего лет двадцать на шахте-то? А я, Михаил Семенович, сорок лет в родном коллективе. Сорок лет — это тебе не двадцать.
— Я шахтер, а ты от этого дела всегда держался подальше, — нехотя отозвался Михаил.
— Вот тут ты ошибаешься и заблуждаешься конкретно, — подхватил Загребин. — Вроде бы все и по-твоему, а на деле не так. Я всегда дух шахты держал, а это потяжелее рудстойки. В клубе чего сделать, на собрании выступить — кому-то надо. Его, слово-то, бывало, ищешь — мозги выворачиваются. Тут тебе не кайлом уголь ломить.
— Правда, что дух... — буркнул Михаил. — Ну а зачем мне-то ты это говоришь? Чего добиваешься?
— Уважения!.. Уважения я хочу.
— Хочешь... А сам-то ты уважал когда людей? — без интереса спросил Михаил, думая о том, что Валентина теперь, вскинувшись после первого сна, наверное, с тревогой вглядывается из темной веранды в кипящую от ливня и листвы улицу. И нетерпение охватило в эту же минуту оказаться дома, но просто сказать — оказаться: на-гора еще подняться, да аккумулятор-спецовку сдать, да баня, да два километра поперек города шлепать...
Михаил с какой-то особенной чуткостью прислушался к своему дыханию, к жизни своего тела: «Уж не случилось ли со мной какой-нибудь темной, непонятной болезни? Теперь они, болезни, какие-то все новые появляются. Может, притаилась она, болезнь, как тигрица». И вроде бы со стороны, чужими глазами поглядел на себя и как-то внезапно и четко увидел себя, почувствовал в неприятном, мерзком, нелепом состоянии и теперь спешно стремился вернуться к обычному себе, и тяжело ему было это сделать, как будто вынырнуть из-под неизвестной тебе толщи воды: рывок, а воздуха — жизни все нет, и сердце вот-вот разорвет изнутри тело.
Александр Никитич Плетнев родился в 1933 году в сибирской деревне Трудовая Новосибирской области тринадцатым в семье. До призыва в армию был рабочим совхоза в деревне Межозерье. После демобилизации остался в Приморье и двадцать лет проработал на шахте «Дальневосточная» в городе Артеме. Там же окончил вечернюю школу.Произведения А. Плетнева начали печататься в 1968 году. В 1973 году во Владивостоке вышла его первая книга — «Чтоб жил и помнил». По рекомендации В. Астафьева, Е. Носова и В. Распутина его приняли в Союз писателей СССР, а в 1975 году направили учиться на Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького, которые он успешно окончил.
Писатель Гавриил Федотов живет в Пензе. В разных издательствах страны (Пенза, Саратов, Москва) вышли его книги: сборники рассказов «Счастье матери», «Приметы времени», «Открытые двери», повести «Подруги» и «Одиннадцать», сборники повестей и рассказов «Друзья», «Бедовая», «Новый человек», «Близко к сердцу» и др. Повести «В тылу», «Тарас Харитонов» и «Любовь последняя…» различны по сюжету, но все они объединяются одной темой — темой труда, одним героем — человеком труда. Писатель ведет своего героя от понимания мира к ответственности за мир Правдиво, с художественной достоверностью показывая воздействие труда на формирование характера, писатель убеждает, как это важно, когда человеческое взросление проходит в труде. Высокую оценку повестям этой книги дал известный советский писатель Ефим Пермитин.
Новый роман талантливого прозаика Витаутаса Бубниса «Осеннее равноденствие» — о современной женщине. «Час судьбы» — многоплановое произведение. В событиях, связанных с крестьянской семьей Йотаутов, — отражение сложной жизни Литвы в период становления Советской власти. «Если у дерева подрубить корни, оно засохнет» — так говорит о необходимости возвращения в отчий дом главный герой романа — художник Саулюс Йотаута. Потому что отчий дом для него — это и родной очаг, и новая Литва.
В сборник вошли лучшие произведения Б. Лавренева — рассказы и публицистика. Острый сюжет, самобытные героические характеры, рожденные революционной эпохой, предельная искренность и чистота отличают творчество замечательного советского писателя. Книга снабжена предисловием известного критика Е. Д. Суркова.
В книгу лауреата Государственной премии РСФСР им. М. Горького Ю. Шесталова пошли широко известные повести «Когда качало меня солнце», «Сначала была сказка», «Тайна Сорни-най».Художнический почерк писателя своеобразен: проза то переходит в стихи, то переливается в сказку, легенду; древнее сказание соседствует с публицистически страстным монологом. С присущим ему лиризмом, философским восприятием мира рассказывает автор о своем древнем народе, его духовной красоте. В произведениях Ю. Шесталова народность чувствований и взглядов удачно сочетается с самой горячей современностью.
«Старый Кенжеке держался как глава большого рода, созвавший на пир сотни людей. И не дымный зал гостиницы «Москва» был перед ним, а просторная долина, заполненная всадниками на быстрых скакунах, девушками в длинных, до пят, розовых платьях, женщинами в белоснежных головных уборах…».