Селинунт, или Покои императора - [62]
Эта колония охваченных паникой мокриц почти затмила собой образ другого племени: ни на кого не похожих местных феодалов — commendatori, аристократов, прочно засевших за мавританскими жалюзи, старых сводней, позвякивавших при ходьбе, которых встречали как фей, эстетов-космополитов — потомков вымершего вида, молодых художников-стипендиатов, которые, ожидая, пока на них снизойдет гениальность, грызлись друг с другом, исступленных говорунов… Собачья погода вернула городу его маски, безликую суету. Но погребок «Флориана» был пуст. Никого за столиками. Часть площади залило водой, ее пересекали по доскам. Я продолжил прогулку. Зашел в несколько церквей, подземных галерей, где посверкивали самородки. Наконец, устав бродить вдоль липких стен, заглянул в тратторию, а потом отправился спать в небольшой отель.
Пробуждение в Венеции!.. Дождь так и не перестал. Моя одежда еще не высохла. Еще целый день придется слушать о несчастье и потопе! Когда я спустился, чтобы расплатиться, девушка за стойкой показала мне птичку, которую ветром ударило об навес, а она устроила ей гнездышко в плетеной корзине. «Может быть, до вечера!» — сказала она, давая мне сдачу.
Было, наверное, часов одиннадцать, но calli и campi,[82] превратившиеся в бассейны, были еще пусты. Я снова стал бродить по торговым галереям; ни один иностранец не рассматривал витрины. Я десятки раз приезжал в Венецию, даже работал здесь — провел около трех недель на передвижных лесах в Scuola di San Rocco, фотографируя плафоны, — но впервые оказался здесь один и словно в карантине. В определенном смысле, нет ничего хуже, чем не иметь возможности приехать сюда с открытым забралом, так как в любой момент можешь столкнуться с кем-нибудь, кто возьмет тебя под руку и тотчас выложит все последние сплетни. Но в то утро для меня было хуже всего находиться в Венеции иностранцем и не знать, на что употребить свой день, ведь чересчур оживленные места были мне заказаны. Мне казалось унизительным появиться там с таким же пустым взглядом, как у ошалевших провинциалов, которых в разгар сезона привозят сюда на экскурсии и которые, изнемогая при одной только мысли о том, сколько всего их грозятся заставить посетить, пытаются удрать, смешавшись с толпой.
У меня не выходила из головы та птица: не слишком радостное предзнаменование, если верить в знамения. Это напомнило мне один случай, кажется, в Грассе. Мне тогда было лет десять. Я тоже нашел птичку, упавшую на песочную дорожку; мы ее подобрали. Возможно, напрасно, помешав завершению драмы. Пытаясь спасти ее, вмешавшись со своей чувствительностью в запретную область, где действует неумолимый закон, по которому птицы становятся добычей кошек и «прочих паразитов» (словечко Ники), мы только нарушили порядок вещей. Претендуя на то, чтобы избавить птичку от роковой неизбежности, мы попадали во все большую зависимость от нее. Ники стала ее сиделкой. Понемногу птичка привыкала к своему новому положению больной, о которой заботятся все вокруг. Она нежилась у нас в ладонях, под защитой своей независимости, которую приобрела благодаря нашей жалости. Иногда она привлекала к себе внимание, трепеща крыльями и издавая пронзительный писк. Я испытывал смутное отвращение к этим приступам эпилепсии. Мы продлевали ей жизнь совершенно бесполезно. Не в силах ее вылечить, мы превратили ее в свою жертву. По сути, мы не знали, что с ней делать. Но и когда она все-таки решила умереть, возникла проблема: после стольких забот мы почувствовали себя обязанными похоронить ее достойно… под апельсиновым деревом. Что сказать о смерти птички?..
Венеция в то утро не могла помочь мне прогнать эту картину. Я никогда не видел ее такой насупленной, такой размытой. Я был предан в своей любви, как мужчина, который слишком рано проснулся рядом со старой любовницей. Но в то же время попал в ловушку. Собор Святого Марка со своими лошадьми, которые уже не казались золотыми в отсутствие солнца, походил на аттракцион «американские горки», какие я видывал в детстве на ярмарках, и никто не удивился, когда под главным порталом заиграла шарманка.
Решительно, лучше бы я провел ночь под Местре, а может быть, дожидаясь срока, назначенного шофером, дошагал бы до Падуи. Вообще-то у меня еще было на это время. Подгоняемый ветром, бушевавшим на площади, я направился к Пьяцетте, решив сесть на первый же vaporetto у пристани Святого Марка. Повернув голову к Бумажным Воротам и Золотой лестнице, я выхватил взглядом блок розового камня в углу здания и тетрархов,[83] которых Республика Серениссима в своей гордыне превратила в некий символ, пока в Риме собирали обелиски и императорские эмблемы. Но у входа в этот печальный театр под открытым небом с разверзшимися хлябями вожди варваров были похожи на детей, пытающихся укрыться от дождя и прижимающихся друг к другу, натягивая на плечи свои мантии. В цоколе здания эти статуи обретали иной смысл, нежели тот, какой приписывался им так долго с тех самых пор, как их установили здесь, чтобы напомнить, что Венеция — врата Востока. Я вдруг вспомнил страницы из записных книжек Атарассо, которые он посвятил своему детству, прошедшему в этом городе, в квартале Святого Симеона, где его отец, родившийся в Смирне, чинил часы. Его призвание пробудилось не когда он смотрел, как отец замыкает время в подуставших механизмах, и не когда тот рассказывал об Измирском и Митиленском вилайете, а вот здесь, на этой площади, перед этой скульптурой, этими метопами, этими кусками фризов или карнизов, ветвевидным орнаментом, которые, вцементированные в ту же стену, представляли собой первое собрание трофеев такого рода на заре нового времени. «Наверное, я последний венецианец, — писал он, — кому эти воины или цари открыли дорогу на Восток. Кто были эти рыцари, стоящие плечом к плечу в невзгодах, взирая вместе на бессилие богов, сжимая дланью рукоять меча? Мидяне, парфяне, скифы? Тогда я этого не знал, как не знал я и того, что уготовила им суровая судьба, какие сражения они дали. Мне было неважно, что путь их сюда был гораздо менее далек, чем я предполагал…»
Камилл Бурникель (р. 1918) — один из самых ярких французских писателей XX в. Его произведения не раз отмечались престижными литературными премиями. Вершина творчества Бурникеля — роман «Темп», написанный по горячим следам сенсации, произведенной «уходом» знаменитого шахматиста Фишера. Писатель утверждает: гений сам вправе сделать выбор между свободой и славой. А вот у героя романа «Селинунт, или Покои императора» иные представления о ценностях: погоня за внешним эффектом приводит к гибели таланта. «Селинунт» удостоен в 1970 г.
Эта книга перевернет ваше представление о людях в форме с ног на голову, расскажет о том, какие гаишники на самом деле, предложит вам отпущение грехов и, мы надеемся, научит чему-то новому.Гаишников все ненавидят. Их работа ассоциируется со взятками, обманом и подставами. Если бы вы откладывали по рублю каждый раз, когда посылаете в их адрес проклятье – вслух, сквозь зубы или про себя, – могли бы уже давно скопить себе на новую тачку.Есть отличная русская пословица, которая гласит: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива».
Чем старше становилась Аделаида, тем жизнь ей казалась всё менее безоблачной и всё менее понятной. В самом Городе, где она жила, оказывается, нормы союзного законодательства практически не учитывались, Уголовный кодекс, так сказать, был не в почёте. Скорее всего, большая часть населения о его существовании вовсе не подозревала. Зато были свои законы, обычаи, правила, оставленные, видимо, ещё Тамерланом в качестве бартера за городские руины…
О прозе можно сказать и так: есть проза, в которой герои воображённые, а есть проза, в которой герои нынешние, реальные, в реальных обстоятельствах. Если проза хорошая, те и другие герои – живые. Настолько живые, что воображённые вступают в контакт с вообразившим их автором. Казалось бы, с реально живыми героями проще. Ан нет! Их самих, со всеми их поступками, бедами, радостями и чаяниями, насморками и родинками надо загонять в рамки жанра. Только таким образом проза, условно названная нами «почти документальной», может сравниться с прозой условно «воображённой».Зачем такая длинная преамбула? А затем, что даже небольшая повесть В.Граждана «Кровавая пасть Югры» – это как раз образец той почти документальной прозы, которая не уступает воображённой.Повесть – остросюжетная в первоначальном смысле этого определения, с волками, стужей, зеками и вертухаями, с атмосферой Заполярья, с прямой речью, великолепно применяемой автором.А в большинстве рассказы Валерия Граждана, в прошлом подводника, они о тех, реально живущих \служивших\ на атомных субмаринах, боевых кораблях, где героизм – быт, а юмор – та дополнительная составляющая быта, без которой – амба!Автор этой краткой рецензии убеждён, что издание прозы Валерия Граждана весьма и весьма желательно, ибо эта проза по сути попытка стереть модные экивоки с понятия «патриотизм», попытка помочь россиянам полнее осознать себя здоровой, героической и весёлой нацией.Виталий Масюков – член Союза писателей России.
Роман о ЛЮБВИ, но не любовный роман. Он о Любви к Отчизне, о Любви к Богу и, конечно же, о Любви к Женщине, без которой ни Родину, ни Бога Любить по-настоящему невозможно. Это также повествование о ВЕРЕ – об осуществлении ожидаемого и утверждении в реальности невидимого, непознаваемого. О вере в силу русского духа, в Русского человека. Жанр произведения можно было бы отнести к социальной фантастике. Хотя ничего фантастичного, нереального, не способного произойти в действительности, в нём нет. Скорее это фантазийная, даже несколько авантюрная реальность, не вопрошающая в недоумении – было или не было, но утверждающая положительно – а ведь могло бы быть.
Если вам кто-то скажет, что не в деньгах счастье, немедленно смотрите ему в глаза. взгляд у сказавшего обязательно станет задумчивый, туманный такой… Это он о деньгах задумается. и правильно сделает. как можно это утверждать, если денег у тебя никогда не было? не говоря уже о том, что счастье без денег – это вообще что-то такое… непонятное. Герой нашей повести, потеряв всех и всё, одинокий и нищий, нечаянно стал обладателем двух миллионов евро. и – понеслось, провались они пропадом, эти деньги. как всё было – читайте повесть.
Рут живет одна в домике у моря, ее взрослые сыновья давно разъехались. Но однажды у нее на пороге появляется решительная незнакомка, будто принесенная самой стихией. Фрида утверждает, что пришла позаботиться о Рут, дать ей то, чего она лишена. Рут впускает ее в дом. Каждую ночь Рут слышит, как вокруг дома бродит тигр. Она знает, что джунгли далеко, и все равно каждую ночь слышит тигра. Почему ей с такой остротой вспоминается детство на Фиджи? Может ли она доверять Фриде, занимающей все больше места в ее жизни? И может ли доверять себе? Впервые на русском.