Плелись под палящим солнцем домой, и N все время указывал на запущенные дома, в которых когда-то жили симпатичные ему девочки. Мне было нехорошо. Это место мне не нравилось, в нем ощущалось что-то тягостное, отжившее. Многие дома сгорели, из-за заборов с вызовом протягивались пальцы печных труб, уцелевшие в пожаре, — щербатые, облепленные мхом и серыми мешками осиных гнезд.
— Вот на эту тропинку я свернул на велосипеде, а там поперек лежала собака и никого не пускала… Здесь, видишь, — N дребезжал продуктовым пакетом, — я подрался с Кукушкиным, и он свалил меня в канаву, прямо в жижу… после дождя.
Я никогда не вспоминаю детство. Не потому, что память о нем разочаровывает, скорее, оно мне неприятно. Ребенком я всегда была напугана, осталась горечь неполноценности, чего-то долгого и неинтересного. Окруженная пустыми и мстительными людьми, я понимала, что им нечего мне сказать. Неужели, думала я, родить меня и воспитывать — такое важное дело? Мне не хотелось быть на них похожей, я только покорно принимала глупые книжки и рисовала лошадей.
Раздражает не само по себе воспоминание, а упоенность им. N рассказывал о козе Асе, которая жила у Савельевых, а потом они ее съели. В этом проявлялась его претензия на творческую впечатлительность. Он любил повторять, что каждую минуту вбирает в себя бытие, что каждый образ мгновенно переводит в слово. N был слишком погружен в себя, чтобы хоть что-то заметить. Мы зашли в дом. Сквозь ненужное, выматывающее бормотание Кати я поднялась на второй этаж и начала курить на балконе. На мне были синие широкие штаны и маечка-матроска, а в ушах — крупные банановые серьги. Я приобрела их в подземном переходе на «Фрунзенской», куда мы с N ездили выступать на радио.
— Зачем ты опять покупаешь всякое говно? — беззлобно спросил он, засекая покупку.
— Почему это говно? — спросила я. — Они как мармеладки.
Я плеснула коньяку в белую чашку. Через несколько минут поднялся N и повалил меня на кровать. Я заплакала. Перекатившись на живот, я припадочно изгибалась и шумела забитым носом. Плакать лучше на животе, тогда слезы не попадают в уши.
— Ну что ты плачешь? — спрашивал N. — Думаешь, я тебя не люблю? Дурочка какая!.. Хватит уже. Конечно, рано или поздно мы расстанемся, но я всегда тебе буду помогать, я ведь твой друг, да? Ты не веришь? Детка, не пей больше.
Отвечать не хотелось. Солнце сделало пол в комнате пышно-желтым, монотонно тряслась занавеска. Я вспомнила давний сон, как будто всех ненужных людей стали усыплять, как состарившихся собак, и меня ведут в обложенный кафелем кабинет, и все родные и N успокаивают. Они говорят, что для меня не нашлось хорошего места и скоро у них появится новый ребенок, которого назовут так же, как меня. Появляется палач и говорит, что жизнь полна страданий. У него простое лицо учителя. Он пытается объяснить, что очень часто так бывает: ты думаешь, что существует нечто, без которого все бессмысленно, ты выслеживаешь его, как на охоте, преследуешь, стремишься к нему, не замечая, что его уже нет.
Вечером пришел Савельев с седым датчанином. Мы пили коньяк и обсуждали принципы изучения русского языка.
— Ты не понравилась маме, — разочаровал Савельев.
Я пьяно рассказывала школьную историю:
— …и у этой девочки был отец, простой рабочий. Он пришел домой и решил посмотреть, сделала ли она уроки, а в тетрадке было написано: «Уж замуж невтерпеж». Он устроил жуткий скандал.