Сатурн. Мрачные картины из жизни мужчин рода Гойя - [6]
Но пока он застыл в том кратком мгновении, когда нож, прежде чем опасть, висит в воздухе; краем глаза он видит, что другая темная фигура, та, что подняла руку в жесте, как ему кажется, сочувствия, – всего лишь безмолвная деревянная статуя; а сочувствующее лицо Болезни – не что иное, как маска из беленого картона, за которой скрывается неведомо кто.
V
Лишь когда я стал взрослым, женатым, сразу после рождения Мариано, мне неожиданно вспомнилось (впрочем, думал я совершенно о другом), что икона Пресвятой Девы Сарагосской в спальне у родителей висела в раме со специальной портьерой, ее в любой момент можно было задернуть, и не иначе как потому, что висела она над ложем, где отец мой не раз исполнял супружескую повинность в отношении матери, а мать исполняла ее в отношении отца. И что большая тряпка, висевшая на колышке в углу мастерской, безусловно, служила той же цели: чтобы заслонить святой лик во время сиесты, когда отец закрывал дверь на ключ и «размышлял о живописи», для чего ему требовалось «полное одиночество», правда, при всем при том он не выпроваживал из комнаты натурщицу. Или натурщиц, окажись их случайно больше.
Лишь когда я стал взрослым и сам начал писать картины или, точнее, когда я начал размышлять о живописи, мне пришло в голову, что ему вовсе не были нужны натурщицы; во всяком случае, так, как другим художникам, которые за несколько мараведи[22] устанавливали каких-то изголодавшихся девиц в позу нимф или богинь – прислоненных к стене, возлежащих на сундуках, задрапированных в лохмотья, имитирующие дорогие шелка, – и писали тень, присматриваясь, где граница между ней и светом размыта, а где отчетлива; изучали, какие непонятные формы перспектива придает колену, ладони, изогнутой шее. Он же знал тело наизусть: и женское, и мужское, и любого зверья. Живое и мертвое. Без сознания. Вбитое на кол. Располосованное. Круп лошади, поигрывающие под толстой кожей мышцы бычьей шеи, узловатые пальцы бедняков, подрагивающий жирок на животе торговки, уносимой ведьмами на шабаш. Знал свойственную каждому телу игру света и тени, их переходы, перспективу; весь этот спектакль с расстановкой рук и ног, с набрасыванием драпировки, разворотом натурщицы к свету был для него совершенно не нужен – но, несмотря ни на что, девицы приходили позировать даже тогда, когда на холсте не было ни единой женщины. Рисовал он их на скорую руку – в Мадриде остались целые пачки таких набросков, позднее я их вклеивал в альбомы: как они распускали волосы, как сидели на табурете со сложенным веером в руке, как, оседлав кофр, смотрелись в зеркальце, держа его в обеих руках над головой. То, что он имел их в своем полном распоряжении, сначала на бумаге, а потом на сундуке, возле стены, опирающихся о мольберт и так, и сяк, – становилось частью полотна, даже если оно представляло расстрелянных повстанцев, Веллингтона[23] на коне или бой быков; это они, сборщицы апельсинов с берегов Мансанарес, прачки и прислуга, вплетались в основу и уток полотна, в клейкость грунтовки и красок, в сыпкие пигменты. Так же как и лежащие вповалку тетерева, зайцы и серны, которых он снимал при первом же выстреле. Он не мог из ничего создать что-то – сначала ему надо было на это что-то положить руку, чтобы позднее из-под нее вышла иная вещь – живая.
Мать либо делала вид, что этого не видит, либо и в самом деле ничего не видела; возможно, жаловалась своему духовнику или самой Богоматери, а возможно, будучи сестрицей живописцев, считала, что так оно и должно быть, что терпеть голых женщин в доме входит в обязанности жены живописца, как стирать белую пыль, оседающую на мебели, или смириться с запахом красок и скипидара, не говоря уже о скандалах? Не знаю. Когда отец покидал отчий дом, он получил от своей матушки благословение и небольшой блокнотик; посоветовавшись с дядькой, у которого были связи, она вписала в блокнот фамилии самых важных в Испании персон: князей, судей, епископов, министров. И когда отец закончил портрет графа Флоридабланки, свой первый важный портрет, на котором сам он стоит в тени, этакий маленький человечек, который несмело демонстрирует картину облаченному в красный фрак стройному министру (на самом деле коротышке, на две головы ниже его самого), вот тогда-то он мог поставить первую галочку возле фамилии из матушкиного списка. То, что он на этом гнусном холсте навсегда останется униженным слугой, ему казалось явно невысокой ценой за последующие заказы, а они и впрямь посыпались один за другим. Год за годом он вычеркивал из блокнотика одни фамилии и вписывал другие, ставя галочки напротив фамилий очередных правителей, послов, герцогинь и генералов. Этим он занимался и при Их Величествах короле Карле и короле Фердинанде[24], и при французах, и при англичанах, все едино.
Разве человек, имеющий в свои двадцать семь лет вместо состояния неистощимое честолюбие, глядя на не ахти какую девушку (прости, мама!), мог не подумать о том, что брат ее, Франсиско Байеу[25], он же любимец Менгса и коллега по Арагонской школе живописи, где они вместе учились рисунку у Хосе Лусана, состоит профессором при Королевской академии Сан-Фернандо и занимает должность придворного живописца? А когда назвал себя не учеником Лусана, а учеником Байеу, разве не знал, что впоследствии это окупится? Так же как и то, что на ежегодном конкурсе Академии он безропотно последовал примеру Рамона Байеу, когда тот отдал свой голос за брата? Сначала женитьба, позднее заказы и тепленькое место в Королевской шпалерной мануфактуре, а там и переезд в Мадрид… но, естественно, всегда найдется такой, кто припомнит, что родила-де его арагонская бесплодная, потрескавшаяся земля Фуэндетодоса. Так оно и случилось при росписи куполов в Сарагосском соборе, когда он рассорился со своим шурином Франсиско и вместе с приятелем, стряпчим Сапатером, накатал на того длинную апелляцию кафедральным каноникам. А когда ему предписали христианское смирение, он подчинился. И хоть в конечном счете написал то, что велел ему шурин, и так, как он велел, все равно напоследок ему показали, где его место: по случаю росписи куполов было отчеканено три монеты, по одной для Франсиско, Рамона и Хосефы Байеу. Да-да, для моей матери, хоть она сроду не держала в руке кисти, разве что в те редкие минуты, когда ей разрешалось убрать мастерскую. А мужу ее, человечку из ниоткуда, пришлось удовлетвориться деньгами, как подмастерью.
Некий писатель пытается воссоздать последний день жизни Самуэля – молодого человека, внезапно погибшего (покончившего с собой?) в автокатастрофе. В рассказах друзей, любимой девушки, родственников и соседей вырисовываются разные грани его личности: любящий внук, бюрократ поневоле, преданный друг, нелепый позер, влюбленный, готовый на все ради своей девушки… Что же остается от всех наших мимолетных воспоминаний? И что скрывается за тем, чего мы не помним? Это роман о любви и дружбе, предательстве и насилии, горе от потери близкого человека и одиночестве, о быстротечности времени и свойствах нашей памяти. Юнас Хассен Кемири (р.
Журналистка Эбба Линдквист переживает личностный кризис – она, специалист по семейным отношениям, образцовая жена и мать, поддается влечению к вновь возникшему в ее жизни кумиру юности, некогда популярному рок-музыканту. Ради него она бросает все, чего достигла за эти годы и что так яро отстаивала. Но отношения с человеком, чья жизненная позиция слишком сильно отличается от того, к чему она привыкла, не складываются гармонично. Доходит до того, что Эббе приходится посещать психотерапевта. И тут она получает заказ – написать статью об отношениях в длиною в жизнь.
Истории о том, как жизнь становится смертью и как после смерти все только начинается. Перерождение во всех его немыслимых формах. Черный юмор и бесконечная надежда.
Проснувшись рано утром Том Андерс осознал, что его жизнь – это всего-лишь иллюзия. Вокруг пустые, незнакомые лица, а грань между сном и реальностью окончательно размыта. Он пытается вспомнить самого себя, старается найти дорогу домой, но все сильнее проваливается в пучину безысходности и абсурда.
Книга посвящается 60-летию вооруженного народного восстания в Болгарии в сентябре 1923 года. В произведениях известного болгарского писателя повествуется о видных деятелях мирового коммунистического движения Георгии Димитрове и Василе Коларове, командирах повстанческих отрядов Георгии Дамянове и Христо Михайлове, о героях-повстанцах, представителях различных слоев болгарского народа, объединившихся в борьбе против монархического гнета, за установление народной власти. Автор раскрывает богатые боевые и революционные традиции болгарского народа, показывает преемственность поколений болгарских революционеров. Книга представит интерес для широкого круга читателей.