Самовольная отлучка - [4]

Шрифт
Интервал

дралась с матросами, где Тумелик действительно причалил к берегу, а Германик произнес свою знаменитую речь, я попытаюсь еще усилить всеобщую неразбериху: когда в моей коллекции найдут шкатулку из слоновой кости и спросят, чьи волосы в ней хранятся, я заявлю, что эта прядь украшала голову одного из натурщиков Лохнера или голову святого Энгельберта; такого рода путаница весьма обычна и привычна в городах, где много паломников.

На вопрос о моей национальности я без обиняков отвечаю: иудей-германец-христианин. Промежуточное звено этой триады можно без ущерба заменить названием какой-либо из многочисленных народностей, населяющих Кёльн, чистой или смешанной, например чистокровный самоед, или помесь шведа с самоедом, или гибрид словака с итальянцем; но от первого и от последнего звеньев триады – «иудей-христианин», которые, так сказать, скрепляют мою помесь, я отказаться не могу, поскольку человек, который не соответствует ни одной из трех перечисленных здесь категорий или соответствует только одной (например помесь славянина с германцем), «годен к службе» и должен тотчас явиться с повесткой на призывной пункт. Условия явки известны: быть чисто вымытым и готовым в любую минуту раздеться донага.

II

Итак, мы покончили с внутренним содержанием моей персоны и можем немедля перейти к внешним данным: рост 1 м 78 см, масть – темно-русая. Вес – в пределах нормы. Особые приметы – легкая хромота (как результат ранения тазобедренного сустава).

22 сентября 1938 года, примерно без четверти пять пополудни, когда я садился в седьмой номер трамвая у Кёльнского главного вокзала, на мне была белая рубашка и серо-зеленые штаны; увидев их, каждый посвященный сразу понял бы (тогда), что это солдатские штаны. Человек, находившийся на некотором расстоянии и, следственно, не ощущавший запаха, который от меня исходил, счел бы, что я имею «вполне приличный» вид. Но люди, знавшие меня, были бы поражены, ибо всем, кто меня знал, известно, что от моего прапрадедушки со стороны отца, родом из Ньимвегена, я унаследовал мизофобию – манию мытья рук; таким образом, я сообщаю еще одну мою особенность, которая могла бы завести нас очень далеко, – так вот, всех знавших меня, наверное, очень удивили бы и даже умилили мои руки с трауром под ногтями. Что касается грязных ногтей, то у меня есть на это исчерпывающее объяснение: в том идейно-казарменном сообществе, чью форму я, собственно, должен был бы носить (как только поезд отошел, я сбросил в туалете и упрятал в чемодан все ее составные части, за исключением штанов, которые не снял из соображений благопристойности, и башмаков, которые оставил из соображений целесообразности), – в этом казарменном сообществе я в совершенстве усвоил одно правило: быстро чистить ногти вилкой перед тем, как их проверяет начальство, то есть за обедом. Но тот день я почти целиком провел в поезде (денег на вагон-ресторан не было, а следственно, не было и вилки для чистки ногтей) и поэтому, несмотря на сравнительно поздний час, разгуливал по дорогам истории с грязными ногтями. Еще и сейчас, четверть века спустя, сидя за праздничным или за обычным столом, я с трудом удерживаюсь от того, чтобы быстренько не почистить себе ногти вилкой; кельнеры нередко мечут на меня грозные взгляды, принимая меня за голодранца, а бывает, смотрят с уважением, принимая за скоба. Сообщая читателям об этой моей привычке, я хочу указать на то, какой неизгладимый след оставляет в человеке военная муштра. Если ваши дети садятся за стол с грязными ногтями, незамедлительно посылайте их на освидетельствование, а затем сразу в казарму. Довожу до сведения читателя, которого, быть может, затошнит или у которого, упаси бог, возникнут какие-либо сомнения гигиенического характера, что мы в нашем казарменном сообществе не только вытирали затем вилки о штаны, но и споласкивали их в горячем супе. Время от времени, когда я остаюсь один – что случается не так уж часто, – то есть когда меня не опекает и не контролирует теща или внучка и когда я закусываю не в обществе деловых людей, а сам по себе, на открытой веранде рейхардовского кафе, я машинально хватаю вилку и чищу ногти. На днях один турист-итальянец за соседним столиком спросил меня: не является ли это исконно немецким обычаем, на что я без колебаний ответил: да. Более того, я указал ему на Тацита и на термин, известный еще со времен итальянского Возрождения: «forcalismo teutonico» [2]. Турист тотчас же, разумеется, записал это, переврав, в свой путевой блокнот и шепотом переспросил: «Formalismo tautonico?» Я оставил его в этом приятном заблуждении, ведь слова «Formalismo tautonico» – «формальная тавтология» звучали очень красиво, почти как «тевтонский формализм».


Итак, если не считать грязных ногтей, вид у меня был вполне пристойный. Даже башмаки надраены до блеска. Правда, не моей рукой (я до сих пор упорно уклоняюсь от этого дела), а рукой моего однополчанина, который не знал, как отблагодарить меня за оказанные ему услуги. Из чувства такта он не решался предложить мне ни деньги, ни табак, ни прочие материальные блага; мой товарищ был неграмотный, и я писал за него пылкие письма двум девицам в Кёльне, которые обитали хоть и недалеко от моего отчего дома (всего за два или за семь кварталов), но вращались в совершенно незнакомой мне среде (как раз в той, с которой связывали Агриппину, в той, где Ницше так не повезло, а позднему Шелеру так повезло). Мой сотоварищ по фамилии Шменц, сутенер по профессии, в порыве необузданной благодарности набрасывался на мои башмаки и сапоги, стирал мне рубашки и носки, пришивал пуговицы и утюжил штаны, ибо пылкие письма приводили адресаток в восторг. Письма эти были на редкость благородные, даже несколько таинственные и стилизованные под «жестокий романс», что ценилось в той среде почти наравне с перманентом. Как-то раз Шменц отдал мне даже половину своего пудинга с патокой – блюдо это скрашивало наши воскресные дни, долгое время я считал, что он не любит пудинга с патокой (я не встречал людей, более привередливых, чем сутенеры), но потом меня убедили, что именно пудинг с патокой – один из его любимейших десертов. Вскоре пошла молва, как пылко я пишу, и мне волей-неволей – скорее неволей – пришлось писать множество писем. Так я стал если не присяжным писателем, то присяжным писцом. В качестве гонорара я получал довольно-таки своеобразные привилегии: у меня больше не воровали табак из тумбочки и мясо из миски, меня больше не сталкивали во время утренней зарядки в сточные канавы, мне больше не подставляли ножки во время ночных переходов и…словом, я имел все те льготы, какие только возможны в подобных сообществах. Позднее многие мои друзья – философы и нефилософы – упрекали меня в том, что, сочиняя любовные письма, я не проявил достаточной сознательности. Моим долгом было, «используя любовный жар, накопившийся у этих неграмотных людей, поднимать их на мятеж». Кроме того, как человек честный, я обязан был каждое утро барахтаться в сточных канавах. Каюсь, я действительно не проявил достойной сознательности и был непоследователен по двум совершенно разным причинам: первая из них коренится в моем врожденном пороке, вторая в моем дурном воспитании – я человек вежливый и боюсь мордобоя. Может быть, мне было бы приятнее, если бы Шменц не чистил мои сапоги, а все остальные продолжали бы сталкивать меня в сточные канавы и за завтраком окунать мою папиросную бумагу в кофе. Но я просто не мог набраться невежливости и смелости, чтобы отказаться от этих привилегий. Да, Я кляну себя, признаю виновным без смягчающих обстоятельств; теперь, быть может, люди, которые уже приготовились в отчаянии заломить руки, опустят их; нахмуренные лбы разгладятся, и кто-нибудь сотрет пену с губ. Торжественно обещаю, что в конце этой повести я во всем сознаюсь, преподнесу готовую мораль, а также дам истолкование вышесказанного, что избавит кот вздохов и сомнений толпу толкователей, все это кодло – от гимназистов-старшеклассников до профессиональных интерпретаторов на архиученых семинарах. Истолкование мое будет составлено так просто, что даже самый немудрящий, самый неискушенный читатель сможет «проглотить его, не разжевывая», оно будет гораздо проще, чем инструкция по заполнению бланка для уплаты подоходного налога. Терпение, терпение, До конца еще далеко! Признаю сразу, что в нашем свободном и плюралистском индустриальном мире я предпочитаю всем остальным свободного чистильщика сапог, гордо отвергающего чаевые.


Еще от автора Генрих Бёлль
Бильярд в половине десятого

Послевоенная Германия, приходящая в себя после поражения во второй мировой войне. Еще жива память о временах, когда один доносил на другого, когда во имя победы шли на разрушение и смерть. В годы войны сын был военным сапером, при отступлении он взорвал монастырь, построенный его отцом-архитектором. Сейчас уже его сын занимается востановлением разрушенного.Казалось бы простая история от Генриха Белля, вписанная в привычный ему пейзаж Германии середины прошлого века. Но за простой историей возникают человеческие жизни, в которых дети ревнуют достижениям отцов, причины происходящего оказываются в прошлом, а палач и жертва заказывают пиво в станционном буфете.


Где ты был, Адам?

Бёлль был убежден, что ответственность за преступления нацизма и за военную катастрофу, постигшую страну, лежит не только нз тех, кого судили в Нюрнберге, но и на миллионах немцев, которые шли за нацистами или им повиновались. Именно этот мотив коллективной вины и ответственности определяет структуру романа «Где ты был, Адам?». В нем нет композиционной стройности, слаженности, которой отмечены лучшие крупные вещи Бёлля,– туг скорее серия разрозненных военных сцен. Но в сюжетной разбросанности романа есть и свой смысл, возможно, и свой умысел.


Групповой портрет с дамой

В романе "Групповой портрет с дамой" Г. Белль верен себе: главная героиня его романа – человек, внутренне протестующий, осознающий свой неприменимый разлад с окружающей действительностью военной и послевоенной Западной Германии. И хотя вся жизнь Лени, и в первую очередь любовь ее и Бориса Котловского – русского военнопленного, – вызов окружающим, героиня далека от сознательного социального протеста, от последовательной борьбы.


Глазами клоуна

«Глазами клоуна» — один из самых известных романов Генриха Бёлля. Грустная и светлая книга — история одаренного, тонко чувствующего человека, который волею судеб оказался в одиночестве и заново пытается переосмыслить свою жизнь.Впервые на русском языке роман в классическом переводе Л. Б. Черной печатается без сокращений.


Дом без хозяина

Одно из самых сильных, художественно завершенных произведений Бёлля – роман «Дом без хозяина» – строится на основе антитезы богатства и бедности. Главные герои здесь – дети. Дружба двух школьников, родившихся на исходе войны, растущих без отцов, помогает романисту необычайно рельефно представить социальные контрасты. Обоих мальчиков Бёлль наделяет чуткой душой, рано пробудившимся сознанием. Один из них, Генрих Брилах, познает унижения бедности на личном опыте, стыдится и страдает за мать, которая слывет «безнравственной».


Поезд прибывает по расписанию

Повесть «Поезд прибывает по расписанию» принесла молодому Бёллю признание и славу. Герой повести предчувствует, что будет убит партизанами. Он читает на карте названия городов предстоящего ему маршрута и по звучанию, по «вкусу» каждого названия определяет, будет ли еще жив в этом городе.


Рекомендуем почитать
Взломщик-поэт

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевел коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.


Головокружение

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевел коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.


Случай с младенцем

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевел коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.


Похищенный кактус

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевел коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.


Преступление в крестьянской семье

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевёл коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.


Дело Сельвина

Перед вами юмористические рассказы знаменитого чешского писателя Карела Чапека. С чешского языка их перевел коллектив советских переводчиков-богемистов. Содержит иллюстрации Адольфа Борна.