Пойдем, мой друг, пойдем, — сказала Марфа Саввишна, всхлипывая, — я тебе покажу его!.. Не узнаешь ты своего дядю! — продолжала она, заливаясь слезами.
«Господи! — подумал Симский, идя вслед за своею теткою, — так, видно, уж добрый мой дядюшка лежит в гробу?»
Пройдя несколько комнат, Марфа Саввишпа отворила дверь небольшого покоя и промолвила едва слышным голосом:
Ну вот, Василий Михайлович, гляди!
Симский, который воображал, что найдет в этой комнате своего дядю если не умершим, то, по крайней мере, при последнем издыхании, переступил с ужасом через порог, и вот что он увидел перед собою: старик лет шестидесяти пяти, но, по-видимому, довольно еще бодрый, сидел в креслах, обитых цветной камкою. Цирюльник, преважный немец с красной рожею и длинным носом, добривал б'ороду этому пожилому барину. Позади кресел стоял, как приговоренный к смерти, мрачный и угрюмый служитель с перекинутым через плечо белым полотенцем. Поодаль плакала втихомолку старая женщина, держа в руках серебряную лохань с рукомойником. На столе лежала полная пара немецкого платья и треугольная шляпа, а над ними висел на гвоздике огромный парик с длинными кудрями.
— Дядюшка! — проговорил с удивлением Симский.
— А, здравствуй, брат Василий! — вскричал Данила Никифорович. — Добро пожаловать!
— Так вы здоровы?
— Слава Богу.
— А я было как перепугался! Глядя на тетушку…
— Ты подумал, что мне уж отходную читают? Ну, что с ней будешь делать: ревет себе, да и только!
— Батюшка Данила Никифорович!..
— Что, матушка Марфа Саввишна, иль еще вдоволь не наплакалась?
— Да как мне не плакать? Ну посмотри на себя, на кого ты походишь?
— А что и в самом деле: чай, годков десять с плеч свалилось?.. Дайте-ка мне зеркальце!.. Ступай, любезный, — продолжал Данила Никифорович, обращаясь к цирюльнику, — скажи дворецкому, чтоб он тебе заплатил.
Цирюльник, как истый немец, вытер не торопясь свои бритвы, уложил их бережно в футляр, свернул бритвенный ремень и, поклонясь с той гордой важностью, которою вообще отличаются все немецкие ремесленники, вышел вон из комнаты.
— Ну что, Марфуша, — сказал Данила Никифорович, обтираясь мокрым полотенцем, — ведь этак-то гораздо лучше?
— Помилуй, батюшка, да что тут хорошего? А грех-то какой, грех!..
— И, полно, жена!.. Коли нет греха стричь волосы, так какой же грех обрить себе бороду?.. Ведь это все едино. С нас будет и старых грехов, матушка, так новых-то выдумывать нечего.
— Мне, батюшка, где с тобою спорить: я баба глупая, а послушай-ка, что говорят умные люди.
— Умные люди! сиречь Максим Петрович Прокудин да Лаврентий Никитич Рокотов с братиею?..
— А что, разве они люди глупые?
— Нет, Марфа Саввишна, особенно Максим Петрович Прокудин крепко неглуп. Да ведь есть и старообрядцы люди очень умные, а заговори-ка с ними о православии, так они понесут такую околесную, что уши вянут.
— Вот вздумал с кем равнять своих приятелей!
— Да воля твоя, Марфа Саввишпа, в чем другом, а в упрямстве они старообрядцам не уступят. Чай, по-ихнему без бороды и в рай не попадешь.
— А почем знать, батюшка? Что, если в самом деле…
— Слышишь, что тетка-то говорит? — прервал Данила Никифорович, улыбаясь. — Ну, племянник, худо нам с тобою будет!
— На него, сударь, не изволь ссылаться, — сказала с жаром Марфа Саввишна, — он человек служивый, хочет не хочет, а делай, что ему прикажут, этот грех не на нем. А тебя кто неволил? Ты ведь не служишь, живешь на покое, царского указа тебе не читали… Так из чего ж ты взял на душу этот грех? А коли, по-твоему, греха в этом нет, так ты бы хоть людей постыдился. Ну что ты теперь? На молодого парня не походишь, на старую бабу также, — ни дать ни взять немец-булочник, что нам хлебы ставит!.. Уж если ты не пожалел своих седых волос, так пожалел бы меня, старуху!.. Мне стыдно будет в люди показаться: все добрые люди станут на меня пальцами указывать. Ведь я, батюшка, жена твоя, твой стыд — мой стыд! И на что? и для чего?..
— Я уж тебе толковал для чего, да ты слушать меня не хочешь.
— Батюшка Данила Никифорович! не изволь на меня гневаться, может статься, я глупо скажу, а воля твоя: как ни толкуй, а по мне, что стриженая девка, что бритый мужик — все едино. Я уж не говорю о том, что скажет Лаврентий Никитич Рокотов: он теперь и знаться с тобой не захочет…
— Так что ж? Коли он любил пе меня, а мою бороду, так Господь с ними!
— А что мне будет от Надежды Карповны, от Аполлинарии Степановны, от Нимфодоры Алексеевны?..
— Батюшки мои!.. Да они меня со свету Божьего сживут, в гроб вгонят!.. «Что, дескать, Марфа Саввишна, ваш Данила Никифорович, говорят, бородку обрить изволил, немецкое платьице носит?.. Ну что, матушка, к лицу ли ему?» Господи, Господи! Как подумаю об этом, так у меня сердце и оторвется!..
— Ну что, Марфа Саввишна, никак опять собираешься плакать? Добро, добро, ступай-ка лучше да похлопочи, чтоб нашему дорогому гостю комнату приготовили. Ему после обеда не худо будет отдохнуть, чай, устал с дороги. Ступай, матушка!.. Ступай и ты, Еремей, я еще погожу одеваться. А ты, Прохоровна, оставь здесь рукомойник и лохань, а сама убирайся в девичью, да коли у тебя такая охота рюмить — так плачь там, будет с меня и жены… Поверишь ли, племянник, — продолжал Данила Никифорович, когда они остались одни, — замучили! Ревут да хнычут все утро, словно по покойнику.