Русские истории - [3]

Шрифт
Интервал

то подёнщиной, то стихами.
Но и звуки – надолго ли?
И яснее моих стихали,
занесённые в ковыли.
Но в ковыльном тугом колчане
и угрюмом лесном качанье,
крике птицы и пса ворчанье
всё хранится живая речь.
Не услышать, не устеречь —
задохнётся земля в молчанье…
Так, смирясь или руки в боки,
безымянны и одиноки,
мы пройдём в стрежевом потоке
неизмеренной глубины —
доморощенные пророки,
местечковые плясуны…
Но досада буравит темя:
мол, ещё остается время.
чтобы ногу – в златое стремя,
а железного не приму.
Дело вовремя – не беремя,
коль по норову да уму.
Коль поётся – без перепева,
безымянно – именовать!
Коль не любится королева,
так супругу короновать!
А поётся – в пути раздольном,
а корона – во граде стольном
да в биении колокольном
в раззолоченном во дворце
тяготой на челе невольном
да заботою на лице…
Вот я, милая, и катаюсь —
то ли, гордостию питаясь,
удоволить её пытаюсь,
то ли дело себе сыскать,
чтобы силы, пока остались,
суетою не расплескать.
Но столица взирает строго:
мол, одна – а наезжих много…
Замыкает кольцо дорога.
и опять во дворе стою.
Остаётся поверить в Бога
и во близость к нему твою.

IV

Хлопоча поутру на кухне,
ты боишься, что мир твой рухнет,
и полуденный свет потухнет,
хохотнут за окном сычи,
и остынет постель в ночи,
сердце мёртвой тоской набухнет.
Или всё нажитое – комом,
чтобы в городе незнакомом
снова обзаводиться домом
и чужих узнавать людей,
что привыкли к иным законам —
откровеннее и лютей…
Но покуда ценой такою
не куплю своего покоя.
Хоть порою до паранойи
бессловесная давит глушь,
остаюсь. Я отец и муж
в этом городе над рекою.
Всё имеет и цель, и суть,
основанье и приращенье,
если даже столетний путь
завершается возвращеньем.
Всё имеет и свет, и след,
осязаемо и упруго,
если двадцать протяжных лет
Пенелопа ждала супруга.
Но, грядущим певцам в пример,
допускать не желая фальши,
хитроумный слепец Гомер
не пропел, что случилось дальше…
2000 г.

«Из трещинок и нор…»

Брату Борису

Из трещинок и нор
невемые года
в ладони старых гор
стекается вода —
как будто человек,
дав хлеба лошадям,
подставился навек
светилам и дождям.
В жары да холода
заветрел, употел —
хотел умыться, да
уснул, не утерпел.
И, влагой поглотя
несметные срока,
сбегает по локтям
прохладная река…
Ай, воля-голытьба!
Да много ли труда,
коль сгнили желоба,
исчезли привода?
Душе да голове
по нынешней поре —
лишь кони на траве
да церква на горе,
коровы на мостах
в ошмётках кизяка,
да речи на устах
в домах из листвяка,
да шедшие сюда
утеху обрести,
покуда есть вода
в родительской горсти…

«Стрижи, как будто хлопья сажи…»

Стрижи, как будто хлопья сажи,
и хлопья сажи, как стрижи,
почти неразличимо схоже
закладывают виражи.
Кругом подвох, везде обманка —
ни в чём незыблемости нет:
едва уверился – на свет
уже является изнанка…
Но с приближением концовки
припоминается и то,
как мама зимнее пальто
сдавала для перелицовки
и как великие умы,
дивясь, разглядывали снимки
обратной стороны Луны —
совсем не тёмной половинки…

Куросан[1]

Слово знаю – Куросан.
Смутно да красиво…
Куросан – не круассан
и не Куросио:
в небо выйдя, говоришь
с целой степью разом,
хоть рукой подать – Париж
с Фершампенуазом.
От недюжинной войны
дюжинного года
эхо прежней старины,
дальнего похода.
Да иная новина
меньше ли жестока?
Приходили имена
после и с востока…
Упирается быльё
разворошенное:
это местное, своё,
доморощенное…
Кочевали степняки
здесь – да миновали.
Казаки да мужики
не именовали.
Ветерок по волосам,
перекат лопочет…
Куросан так Куросан —
кура перескочит.
Временами пролились
молодые воды,
языками заплелись
разные народы —
скотоводы да купцы,
пахари да стражи…
А бывали огольцы,
что ныряли даже!
Так рассказывал отец
в давнем разговоре:
разбегается малец —
по колено море…
Проезжаю мимо сам —
сердце отдыхает:
и неполон Куросан —
а не пересыхает.

«Бабьим летом на сытой ярмарке…»

Бабьим летом на сытой ярмарке
в яр да морочный раскардаш
продавал наливные яблоки
избоченившийся торгаш.
С прибауткою да прибавкою
всё нахваливал, зазывал
и промеж разговора бабкою
громко маму мою назвал.
Будь варначьи дела посильными —
обязательно бы убил…
Будь те яблоки молодильными —
обязательно бы купил.

«Сбережение памяти – долгий невидимый труд…»

Сбережение памяти – долгий невидимый труд
обработки доставшихся от прародителей грядок…
В каждом городе мёртвых живые порядок блюдут,
а известно, какой у живых с городами порядок.
Утверждение правила – все по исходу равны:
даже камень не долее двух или трёх поколений
уцелеет под натиском неистребимой травы,
а тем более – ежевесенних её опалений.
Наставление родича – родичей не оставляй:
коли что приключится, то издали не обиходят…
Остывают архивы, спекается времени край.
И встречаются души – и места себе не находят.

«Здравствуй, мама!..»

Здравствуй, мама!
Ты уйдёшь со мною
с этой удивительной земли,
где льняной качают сединою
гибкие степные ковыли,
где слоятся над земною грудью
бурые пласты железняка,
где в листве былой тугие грузди
обещает свет березняка.
Облака идут тяжёлой цепью —
в них вода до края налита.
Долго ли продержится над степью
железобетонная плита?
Долго ль на эмали медальонной
уцелеют милые черты
над землёй, зимою прокалённой,
летом выжигающей цветы?
Друга друг мы наново не поняли,
и теперь не знаю, отчего
внучки не застали, не запомнили