Русачки - [4]

Шрифт
Интервал

Безупречный метод, который с энтузиазмом восприняли полицаи, фараоны, жандармы и французская моторизованная гвардия — отсталые племена, конечно, но преисполненные доброй воли и податливые к прогрессу, стоит только им объяснить.

* * *

Внедрил-таки я насильно длиннющий скелет свой в купе для приличных людей. Приличных, но не богатеньких. Вагон этот ходит еще с войны семидесятого>{4}. Весь деревянный. Сиденья деревянные, из очень твердого дерева. Колеса деревянные небось тоже, но я не проверял. Во всяком случае, овальные. То, которое вихлялось под моим сиденьем, даже наверняка было четырехгранным. Оно так же сварливо толкало меня под ягодицы, как те самокаты, которые ребятишки с улицы Святой Анны мастерили из старых шарикоподшипников, выклянченных в гараже у Кордани, на улице Лекен, насаженных ударами каблуков с обеих сторон двух перекладин, прибитых под доской; скатывались пацаны на этой штуковине во весь дух по буржуйским, аккуратно заасфальтированным улицам прямо к Марне, грохот стоял адский, жопы в занозах; Нино Симонетто, лежа на животе, чешет, головой вперед, между колесами грузовиков, вылетает с другой стороны: «Эй, парни, видали такое.«Однако ж, — говорит мать, как ей кажется, по-французски, — надо его понимать, ведь он перенеш трепанацию черепа, когда был бамбино, так сто с голловой у него — не все дома, потому сто вот. Но он не жлой, ничутто не жлой, дуракко только, этто да, а такко не жлой, ничутто…»

Куда это меня занесло? Далеко она, наша улица Святой Анны, за тысячу километров уже небось, а детство мое еще дальше. Вот и уселся на деревянное сиденье, выточенное точно по контуру человеческой задницы, для достоинства это лучше, чем дощатый пол в вагоне для скота, ну а насчет комфорта — напрасно надеялся. Зажаты мы вшестером в одной полке на четверых, напротив меня — высокий курчавый белобрысый парень, переросток, растерянный, как теленок, только что отлученный от матери, пугливый, грустный до смерти, такой грустный, что даже спит грустно, а спит он все время. Все мы пытаемся спать, но ему хотя бы это удается. Взвалил он на меня свои ботинки, здоровенные бутсы, бронированные носорожьей кожей, насаженные, как молотки, на концы его худых бесконечных карандашей, сварганенных целиком из массивной мозговой кости, с наклеенной сверху кожей, положил он их мне на ляжки, вперил в живот, прямо в мякоть, а до этого, гад этот, вляпался в дерьмо полным лаптем, я только что это понял, вдруг, — откуда это так разит, — и вот у меня весь этот пласт желтой срани прямо под носом, и плащ весь, все лапы в ней замарал, так я старался сбросить с себя эти его говенные ботинки, здоровенного такого засранца, — так вот откуда воняет, и вдруг соображаю, что наверно и рожу себе изгадил, стремясь заслониться от света.

Никому не сдвинуться, — ни мне, ни ему, — никому! У каждого ноги на ляжках соседа напротив, двое-трое лежат на полу между сиденьями, под сводом из человеческих ног, не считая тех, кто устроился в багажных сетках. Коридор набит так же. Ссым мы все в миску по очереди и передаем ее из рук в руки. Опорожняется миска через окно. Чтобы посрать, — и речи не может быть. Если от этого его ботиночного дерьма меня в конце концов начнет рвать, плеснет это прямо, горизонтально, — а уж в кого попадет, тому и достанется. Попробуй засни тут… Что мне запомнилось от этого путешествия, так это прежде всего запах раздавленного дерьма, да башка этого здоровенного растерянного младенца, его совершенно трехнутый вид, каждый раз, когда толчок вагона будил его и он неожиданно приходил в себя.

Тормоза пищат, железки громыхают, пар сплевывается, буфера стукаются… Еще несколько рывков — и полная неподвижность, и тишина. Вот и опять стоим. В трехсотмиллионный раз. Застряли в гнилом захолустье. Трехсотмиллионное гнилое захолустье в этой гнилой стране. Один их тех, кто ближе к окну, орет, весь возбужденный: «Эй, парни!» Значит, что-то еще может кого-нибудь возбуждать в этом сером брандохлысте? Да я и смотреть не стану! Смотреть нечего. Одна только серость. Земля, небо, бараки, шмотье, ряшки… Серость сочится водой. От одной только мысли об этом она уже льет за шиворот, просачивается между пальцами ног. Передергиваюсь. Германия серая и промокшая, как шарфик на шее бродяги. Как им не грезить войной в такой дыре?

* * *

— Эй, парни!

Настаивает. Кто-то бросает взгляд, орет в свою очередь:

— Вот это да, парни! Надо же!

А потом:

— Военнопленные! Эй! Военнопленные!

Тут и я тоже хочу взглянуть. Оттираем запотевшие стекла и видим. Здесь еще хуже, чем все остальное. Кучи угля толпятся, высоченные, как горы, покуда хватает глаз. Какие-то подобия неудавшихся Эйфелевых башен, подъемные краны, перекидные мостки, железные балки, подъемники, лебедки, шкивы, цепи, вагонетки, бред из крестовидных железяк со здоровенными заклепками, и разит от всего этого сраным трудом, неумолимым часовым оком заводской проходной в раннее грязное утро… Зловещие кирпичные стены с зубчатыми вырезами. Горизонт зубчатый. Трубы-колоссы, плотно стоящие, зловещие, наглые, дристающие, давящие мир. Небо черное. Выходит оно из труб. Трубы сблевывают его черноту и размазывают ладонью, как грязь. Все здесь черно, все. Проведешь пальцем по пейзажу — и палец останется черным и жирным. Сажа и деготь.


Еще от автора Франсуа Каванна
Сердце не камень

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Рекомендуем почитать
Старый дом

«Старый дом на хуторе Большой Набатов. Нынче я с ним прощаюсь, словно бы с прежней жизнью. Хожу да брожу в одиноких раздумьях: светлых и горьких».


Аквариум

Апрель девяносто первого. После смерти родителей студент консерватории Тео становится опекуном своего младшего брата и сестры. Спустя десять лет все трое по-прежнему тесно привязаны друг к другу сложными и порой мучительными узами. Когда один из них испытывает творческий кризис, остальные пытаются ему помочь. Невинная детская игра, перенесенная в плоскость взрослых тем, грозит обернуться трагедией, но брат и сестра готовы на всё, чтобы вернуть близкому человеку вдохновение.


И вянут розы в зной январский

«Долгое эдвардианское лето» – так называли безмятежное время, которое пришло со смертью королевы Виктории и закончилось Первой мировой войной. Для юной Делии, приехавшей из провинции в австралийскую столицу, новая жизнь кажется счастливым сном. Однако большой город коварен: его населяют не только честные трудяги и праздные богачи, но и богемная молодежь, презирающая эдвардианскую добропорядочность. В таком обществе трудно сохранить себя – но всегда ли мы знаем, кем являемся на самом деле?


Тайна исповеди

Этот роман покрывает весь ХХ век. Тут и приключения типичного «совецкого» мальчишки, и секс, и дружба, и любовь, и война: «та» война никуда, оказывается, не ушла, не забылась, не перестала менять нас сегодняшних. Брутальные воспоминания главного героя то и дело сменяются беспощадной рефлексией его «яйцеголового» альтер эго. Встречи с очень разными людьми — эсэсовцем на покое, сотрудником харьковской чрезвычайки, родной сестрой (и прототипом Лолиты?..) Владимира Набокова… История одного, нет, двух, нет, даже трех преступлений.


Жестокий эксперимент

Ольга хотела решить финансовые проблемы самым простым способом: отдать свое тело на несколько лет Институту. Огромное вознаграждение с минимумом усилий – о таком мечтали многие. Вежливый доктор обещал, что после пробуждения не останется воспоминаний и здоровье будет в норме. Однако одно воспоминание сохранилось и перевернуло сознание, заставив пожалеть о потраченном времени. И если могущественная организация с легкостью перемелет любую проблему, то простому человеку будет сложно выпутаться из эксперимента, который оказался для него слишком жестоким.


Охотники за новостями

…22 декабря проспект Руставели перекрыла бронетехника. Заправочный пункт устроили у Оперного театра, что подчёркивало драматизм ситуации и напоминало о том, что Грузия поющая страна. Бронемашины выглядели бутафорией к какой-нибудь современной постановке Верди. Казалось, люк переднего танка вот-вот откинется, оттуда вылезет Дон Карлос и запоёт. Танки пыхтели, разбивали асфальт, медленно продвигаясь, брали в кольцо Дом правительства. Над кафе «Воды Лагидзе» билось полотнище с красным крестом…


Гертруда и Клавдий

Это — анти-«Гамлет». Это — новый роман Джона Апдайка. Это — голоса самой проклинаемой пары любовников за всю историю мировой литературы: Гертруды и Клавдия. Убийца и изменница — или просто немолодые и неглупые мужчина и женщина, отказавшиеся поверить,что лишены будущего?.. Это — право «последнего слова», которое великий писатель отважился дать «веку, вывихнувшему сустав». Сумеет ли этот век защитить себя?..


Планета мистера Сэммлера

«Планета мистера Сэммлера» — не просто роман, но жемчужина творчества Сола Беллоу. Роман, в котором присутствуют все его неподражаемые «авторские приметы» — сюжет и беспредметность, подкупающая искренность трагизма — и язвительный черный юмор...«Планета мистера Сэммлера» — это уникальное слияние классического стиля с постмодернистским авангардом. Говоря о цивилизации США как о цивилизации, лишенной будущего, автор от лица главного персонажа книги Сэммлера заявляет, что человечество не может существовать без будущего и настойчиво ищет объяснения хода истории.


Блондинка

Она была воплощением Блондинки. Идеалом Блондинки.Она была — БЛОНДИНКОЙ.Она была — НЕСЧАСТНА.Она была — ЛЕГЕНДОЙ. А умерев, стала БОГИНЕЙ.КАКОЙ же она была?Возможно, такой, какой увидела ее в своем отчаянном, потрясающем романе Джойс Кэрол Оутс? Потому что роман «Блондинка» — это самое, наверное, необычное, искреннее и страшное жизнеописание великой Мэрилин.Правда — или вымысел?Или — тончайшее нервное сочетание вымысла и правды?Иногда — поверьте! — это уже не важно…


Двойной язык

«Двойной язык» – последнее произведение Уильяма Голдинга. Произведение обманчиво «историчное», обманчиво «упрощенное для восприятия». Однако история дельфийской пифии, болезненно и остро пытающейся осознать свое место в мире и свой путь во времени и пространстве, притягивает читателя точно странный магнит. Притягивает – и удерживает в микрокосме текста. Потому что – может, и есть пророки в своем отечестве, но жребий признанных – тяжелее судьбы гонимых…