Пробуждение от холодной воды было зато ужасно мучительно и сопровождалось конвульсиями. И когда лунатизм мой сам собою окончился, с наступлением полового кризиса у меня изредка стали делаться нервные припадки. Меня схватывали судороги в икрах, волной пробегали по всему телу, сознание омрачалось. Мне казалось, что я взлетаю в неопределенную высоту, и сердце мое тает в восторгах непонятного страдания. В ушах поднимался звон, я изнемогал.
Не буду останавливаться на интимных мелочах моей юношеской жизни, но я испытывал в разные моменты моего духовного и физического роста какие-то, я бы сказал, катастрофические сдвиги во всем моем существе. При чем экстатические подъемы нервной системы моей проявляли себя иногда и в условиях, независимых от половой стихии. Так, при переходе из пятого класса в следующий я провалился по геометрии, а на другой день на переэкзаменовке, чрезвычайно строгой, получил пять с плюсом. Причиной провала был мой странный недуг, когда вдруг — меня подхватило и сожгло.
Бывало это со мной и от быстрой езды, и на охоте, при виде крови убитой дичи, так что я должен был бросить этот спорт.
С течением времени припадки становились слабее и слабее, прекращались на много лет. Доктора говорили, что это «пти маль». Мне было уже пятьдесят восемь лет, когда, проснувшись рано утром в ветреный майский день, я увидел, взглянув в окно, как густым вихрем несется и падает на землю снег. На самом деле это был белый цвет, срываемый непогодою с грушевого дерева. Внезапная судорога знойно свела мои ноги, и я лишился сознания.
Эта моя нервная болезнь, по-видимому, уже освободила меня от своей власти, но всю жизнь заставляла меня стыдиться ее даже перед самим собою.
В числе товарищей моих по пятому классу, великовозрастных и усатых, был некто Мартынов, страстный украинофил. На почве украинизма я сошелся с ним, а он познакомил меня с одним часовых дел мастером, тоже мечтавшим об освобождении Украины от «московского ига». Мастер был горький пьяница и вскоре в белой горячке повесился. Филонов, узнав о его самоубийстве, стал восторгаться его геройским поступком и старался доказать, что смерть не страшна, а страх перед нею — предрассудок.
Зашла речь вообще о самоубийцах. Вспомнили, что на Греческом кладбище похоронен еще в сороковых годах застрелившийся юнкер, и мимо его памятника даже днем боятся проходить, а ночью из его могилы слышатся стоны. Я вызвался пойти в полночь на могилу юнкера, возле которого, кстати, был похоронен и часовых дел мастер. Мне дали молоток, чтобы я отбил кусок мрамора от памятника в доказательство, что я был на кладбище. Предварительно надо было пройти чрез огромную пустынную площадь. Я добрался до памятника юнкера, но ударить молотком по камню не отважился, а взамен снял с памятника яблоко из белого мрамора весом в полпуда и принес на квартиру, упрочив за собою репутацию бесстрашного. Всё же юнкер приснился мне в ту же ночь, а мрамор взял студент Волков, впоследствии известный украинофил, а в старости хранитель этнографического музея в Петербурге: он истратил четвертную уксуса и обратил мрамор в простой мел.
Волков был не только украинофил и химик, но и Базаров: говорил сквозь зубы пренебрежительно со всеми и снисходительно со своими престарелыми родителями.
К числу тогдашних мальчишеских выходок, о которых почему-то приятно вспомнить, относится прогулка, которую мы устроили — я, Мартынов, Волков младший, Лукомский и другие — по главной нежинской улице не в форменных гимназических фуражках, а в украинских войлочных, тяжелых, широкополых шляпах крестьянского изделия — «брилях». Белобров всегда прогуливался там же и в то же время. Мы, встретив его, вежливо раскланялись. А на другой день Сорока запер меня в карцере.
Впервые я был в тюремном заключении. Не было окон, и не на чем было сесть и лечь. К вечеру стал давать себя чувствовать голод. На мое счастье, директор Гудима-Левкович был кровный малоросс и, узнав, за что я сижу, прислал за мной, пожурил за нелепую демонстрацию и пригласил к своему столу.
— Ты же не скажи Белоброву, однако, — посоветовал он мне, снова отпускай в карцер с подушкою и одеялом.
Остальные украинофилы поочередно также отбыли наказание в карцере и нашли утешение в директорской столовой.
Прошел апрель, начался май. На носу были экзамены. Я перебрался из общей нашей комнаты в амбар, развесил над своей койкой черепа и полку с книгами, а под голову положил огромный булыжник с случайной выемкой для затылка. Спал же на голых досках, чтобы закалить тело на всякий случай. Мало ли что еще может встретиться в жизни! Может-быть, меня станут пытать. Хотя из Базарова я уже превращался в Рахметова, и даже на сосновые доски своего ложа насыпал горсть гречневой крупы, вместо обойных гвоздиков, которые пришли мне сначала в голову, но долго вылежать и на крупе не мог.
К тому времени я уже познакомился с сочинениями Писарева и до того преодолел в себе и погасил мучивший меня издавна стихотворный зуд, что даже не мог влюбленной в меня знакомой барышне написать десять рифмованных строк в альбом.