Роман моей жизни. Книга воспоминаний - [13]
Мать побранила нас за дурное знакомство. Она вообще опасалась вредного влияния на нашу нравственность со стороны «мужичья». Но это не помешало мне — научиться в тот же день «загилять», т.е. играть в деревянный мяч. Его подбрасывали, а я должен был бить, стараясь забросить его возможно выше и дальше. Так как родители были заняты расстановкой мебели и приведением в порядок запущенного дома, то я бесконтрольно проводил время, и общество Митьки и Андрейки значительно умножилось еще другими ребятишками.
Отец, увидевши, как далеко ушли мои успехи в метании деревянным мячиком, решил, что я должен сделаться более образованным юношей, и стал в досужее время сам «готовить» меня: преподавал историю Смарагдова, географию Ободовского[33], закон божий, грамматику Востокова[34] и несколько других занимательных наук. Отец считал их чрезвычайно важными предметами; в числе их была генеалогия. Кроме того, он обучал меня танцам, и чувство ритма внушал мне щелчками по затылку.
Круг моих наблюдений очень расширился в Потоках, и, можно сказать, изощрилась житейская опытность.
Потянулись длинные вечера. Быстро наступила осень и прошла в приспособлении к новой обстановке. Отец расставлял мебель и вешал картины и драпировки. Малейшая кривизна декоративной линии заставляла его перевешивать их. К Новому году дом принял блистательный вид. Стали бывать гости.
В январе отец дал бал. Съехались Баратовы и другие графья и баре. А мать не могла забыть, что бал обошелся дорого при унижении, выпавшем на ее долю. Ханенко затмила ее своим заграничным платьем и назвала «голубушкой». После бала, на котором отец усердно плясал и «волочился» за хорошенькими дамами, — мамаша поссорилась с ним, — и он уехал в Чернигов. Меня с собой не взял, а задал огромные уроки — «от сих и до сих».
Отца мы боялись, а мать ни в грош не ставили. Я в его отсутствие учебники забросил и стал глотать, какие попало, книжки: и «Гаука, милорда Английского»[35], и повести Пушкина, и исследования об опухолях, и французскую книжку с крайне неприличными картинками, найденную в старом библиотечном шкафу Снарского. Строго говоря, я почти ничего не понял из книжонки, однако, не показал ее никому из острого чувства стыдливости, которое именно она во мне пробудила, так что я вдруг отказался мыться с женщинами в бане. Может-быть, этим закончилось — конечно, рано — мое детство, и началось отрочество.
Жизнь в Лотоках зимою без отца была скучная, и текущий день наполнялся ожиданием завтрашнего дня. Приходила попадья, появлялись и судачили бедные дворянки, пожилые барышни Еленские, и одна из них оставалась ночевать у — нас и рассказывала нам сказки об индийских царевнах, забегал пьяный отец Роман. Однажды он напугал нас, забравшись в лакейскую в белой горячке и заревевши в полночь: «Оглашенные, изыдите». Попугай и тот полинял, перестал есть и проскрипевши свою обычную фразу: «да будет вам хорошо», — умер. И от лет, а, может-быть, и от скуки. Я засиживался у Матвея с Андрейкой и с Митькой.
Бывший владелец Снарский приехал получить остальные арендные деньги за усадьбу. Не застал отца, впал в дурное расположение духа и решил взять с собою Матвея. Но Матвей уже не считал себя его собственностью и отказался ехать. Происходило это на моих глазах. Снарский съежил свое бритое криворотое лицо с хищным носиком и ударил кулаком снизу в подбородок Матвея. Кровь черной струйкой потекла из углов рта Матвея.
— Как вы смеете бить его! — закричал я. — Он — наш!
— Рано тебе еще быть помещиком, — огрызнулся Снарский.
Но, конечно, не чувство собственности руководило ребенком.
Детская душа проще. Я заплакал и вспомнил, как Матвей, при свете лучины, рассказывал мне в людской под вой вьюги о докторе Снарском, у провинившихся мужиков вырывавшем здоровые зубы.
— А на што яму нужны были зубы? — рассуждал Матвей. — Для того, что у мужика выдернет, а барину — вставит. Не иначе, што так.
Кошмарный доктор долго снился мне потом. Я пугал им маленьких сестер. Вырезывал из белой сахарной бумаги его фигуру и, дергая за ниточку, приводил в движение руки, с крючковатыми пальцами; в людской же возбуждал гомерический хохот: Снарский был уродлив, но похож.
Великим постом меня и сестру Катю отправили говеть, по требованию отца Романа. Нас охватил страх, когда священник покрыл наши головы епитрахилью и спросил, чем мы грешны. Мы молчали, как убитые. Отец Роман нетерпеливо отпустил нам грехи, велел поцеловать икону и сказал: «А теперь по гривенничку и с богом». Начались с тех пор поездки в церковь. Несмотря на мою набожность в раннем детстве, многое было мне смешно. Дьячок, выбалтывавший «Господи помилуй» пятьдесят раз без передышки, казался мне большим юмористом. Буфетчик Трифон уверял меня, что человека в церкви смешит бес. Под влиянием его сообщения об этой забавной привычке беса я стал находить смешное и в возгласах отца Романа. Я представлял себе его истерически гримасничающим в алтаре, когда оттуда неслось: «поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще»[36].
Бесов с закорюченными хвостами я стал рисовать углем на стене каморки Трифона. Как-то в интимном отделении шкафа мамаши горничная, убирая комнату, нашла тетрадку, на которой стоял заголовок «Демон». Мамаши дома не было. Я отнял у горничной красиво переписанную тетрадку. «Демон» был тогда запрещен и ходил по рукам в списках
«Павел Иваныч Гусев сидел в кресле после хорошего домашнего обеда, положив короткие руки на живот и уронив на грудь большую голову, с двойным жирным подбородком.Было тихо в доме, маленьком, деревянном, каких много за Таврическим садом. Жена Павла Иваныча бесшумно как тень сновала по комнатам, чтобы укротить детей, которые и без того вели себя отменно благонравно, и лицо её, жёлтое и в мелких морщинках, выражало почти ужас, а губы, бескровные и подвижные, шептали угрозы, сопровождаемые соответственными жестами…».
«В синем небе вспыхнули звёзды. Брызнул лунный блеск, рассыпавшись на листве серебряными пятнами. От дома выросла тень; садик дремал, и всё погружалось в сон…И город заснул…».
«В углу сырость проступала расплывающимся пятном. Окно лило тусклый свет. У порога двери, с белыми от мороза шляпками гвоздей, натекла лужа грязи. Самовар шумел на столе.Пётр Фёдорович, старший дворник, в синем пиджаке и сапогах с напуском, сидел на кровати и сосредоточенно поглаживал жиденькую бородку, обрамлявшую его розовое лицо.Наташка стояла поодаль. Она тоскливо ждала ответа и судорожно вертела в пальцах кончик косынки…».
Ясинский Иероним Иеронимович (1850–1931) — русский писатель, журналист, поэт, литературный критик, переводчик, драматург, издатель и мемуарист.
«Дети в нарядных пёстрых платьицах и праздничных курточках застенчиво столпились в зале. Я вижу белокурые маленькие лица, вижу чёрные и серые глазки, с наивным любопытством устремлённые на красивую гордую ёлку, сверкающую мишурным великолепием. Бонна зажигает свечки, и точно пожар вспыхивает ёлка в этой большой комнате, где, кроме детей, сидят поодаль взрослые – мужчины и дамы…».
«Дом, в котором помещалась редакция „Разговора“, стоял во дворе. Вышневолоцкий вошел в редакцию и спросил в передней, где живет редактор „Разговора“ Лаврович.– А они тут не живут, – отвечал мальчик в синей блузе, выбегая из боковой комнаты.– А где же?– А они тут не служат.– Редакция „Разговора“?– Типография господина Шулейкина…».
«Константин Михайлов в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, мял в руках свой картуз, стоя у порога комнаты. – Так пойдемте, что ли?.. – предложил он. – С четверть часа уж, наверное, прошло, пока я назад ворочался… Лев Николаевич не долго обедает. Я накинул пальто, и мы вышли из хаты. Волнение невольно охватило меня, когда пошли мы, спускаясь с пригорка к пруду, чтобы, миновав его, снова подняться к усадьбе знаменитого писателя…».
Впервые в истории литературы женщина-поэт и прозаик посвятила книгу мужчине-поэту. Светлана Ермолаева писала ее с 1980 года, со дня кончины Владимира Высоцкого и по сей день, 37 лет ежегодной памяти не только по датам рождения и кончины, но в любой день или ночь. Больше половины жизни она посвятила любимому человеку, ее стихи — реквием скорбной памяти, высокой до небес. Ведь Он — Высоцкий, от слова Высоко, и сей час живет в ее сердце. Сны, где Владимир живой и любящий — нескончаемая поэма мистической любви.
Роман о жизни и борьбе Фридриха Энгельса, одного из основоположников марксизма, соратника и друга Карла Маркса. Электронное издание без иллюстраций.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Жизнь моя, очень подвижная и разнообразная, как благодаря случайностям, так и вследствие врожденного желания постоянно видеть все новое и новое, протекла среди таких различных обстановок и такого множества разнообразных людей, что отрывки из моих воспоминаний могут заинтересовать читателя…».
Творчество Исаака Бабеля притягивает пристальное внимание не одного поколения специалистов. Лаконичные фразы произведений, за которыми стоят часы, а порой и дни титанической работы автора, их эмоциональность и драматизм до сих пор тревожат сердца и умы читателей. В своей уникальной работе исследователь Давид Розенсон рассматривает феномен личности Бабеля и его альтер-эго Лютова. Где заканчивается бабелевский дневник двадцатых годов и начинаются рассказы его персонажа Кирилла Лютова? Автобиографично ли творчество писателя? Как проявляется в его мировоззрении и работах еврейская тема, ее образность и символика? Кроме того, впервые на русском языке здесь представлен и проанализирован материал по следующим темам: как воспринимали Бабеля его современники в Палестине; что писала о нем в 20-х—30-х годах XX века ивритоязычная пресса; какое влияние оказал Исаак Бабель на современную израильскую литературу.