Разора и грязи по своей санитарской привычке она терпеть не могла. Ни пылинки у нее никогда не было, каждая коробочка стояла на месте. Теперь она приходила с работы и принималась за уборку. Русенькие кареглазые двойнята шлепали розовыми пятками по мокрому полу и смеялись. Любка смеялась вместе с ними.
Жара спадает только поздним вечером. Ранние звезды стоят над оградой. Любка на крыльце стирает белье двойнятам. Нинушка, щурясь и ворча, чинит их разорванную одежонку. Выходит из горницы Людмила, садится где-нибудь между матерью и теткой, улыбается. Двойнята выпалывают конотопку, докапываясь до песочка. Валька в туго-натуго перетянутом поясом коротком платье, худая и прямая, как палка, заложив руки за спину, ходит по ограде.
— Что ты все ходишь? — спросила ее однажды Любка. — Шла бы на улицу. У нас в улице девчонок много.
— Кирпичи считаю, — ответила та и свысока как-то посмотрела.
Ее Любка жалеет, зная, что мать Вальки укатила весной на север за новым счастьем. Когда в огороде оказалась ободранной не налившаяся еще смородина, Любка тут же пожалела, что спросила об этом у гостей. Нинушка немедленно устроила разбирательство. Двойнята получили свое и выли, запертые в чулане. Особо досталось Вальке.
— Оголодала! — кричала на нее Нинушка. — Знать-то, век тебя не кормили! Нет уж. — Она повернулась к сестре. — Каки корни, таки и отростки, — повторила в который раз, что отец у Вальки был вор и алкоголик, и добавила: — Об ягодах-то не болей, не убудет у тебя.
Однажды утром Любке показалось, что ее куриное стадо явно поредело. Преувеличивала сестра, говоря, что у нее полон двор скотины. Долго они с Никифором Степановичем сопротивлялись общему поветрию, не переходили на магазинное довольствие. И корову держали, и овечек, и бычок-полуторник к осени выгуливался. Но сдались, выпаса не стало, с сеном того труднее. Всю свою любовь к живности на кур переметнули. Никифор Степанович специально куда-то ездил, и синеньких, и хохлатеньких привозил. И даже свою породу вывел, особо стойкую к их северным морозам.
Раз-два-три, пересчитывает Любка кур, а, помня про смородину, молчит. Сестра же каждый раз, как Любка кормит кур, бросив все свои дела, подходит. Хает кур последними словами, большого цветастого петуха предлагает почему-то немедленно зарезать, а молодого, белого и голенастого, оставить. Насмелилась Любка, спросила.
— А начто они у тебя, как не в пищу? — удивляется Нинушка. — Мясо у вас в магазинах не ночевало, сама знаешь.
— Да ведь молоденькие они, — возражает Любка. — Цыпушки совсем.
— Эх, деревня, — внушает сестра. — Цыпушки-то пользительней. Вот у нас, в городе-то, ресторан специальный для них есть. «Цыплята в табаке» называется. Цыплята, поняла? Не курицы.
За цыплят Любка переживала. А на «деревню» у нее обиды не было. Разве можно сравнить их Молвинск с областным центром? И она когда-то, как сестра, в город большой уехать мечтала. Если бы не Никифор Степанович.
Минуло три недели. По старым вырубкам на взгорках заалела земляника, клубника вот-вот подойдет. От дополнительной работы Любка наотрез отказалась. Вспомнила поговорку Никифора Степановича: ради бумажек-то, эх. Всплакнула потихоньку. Это ведь он ягодной страстью ее заразил. Удивлялась она поначалу: мужик, а ягоды спорее любой бабы берет. Никто лучше его в Молвинске ягодные места не знал. Везет ее, везет, бывало, на мотоцикле попервости, потом уж машину подержанную купили. Она к спине его твердой прижмется и на дорогу не глядит. Зачем глядеть, когда он к самой поляне доставит, указательным пальцем по серебристым усам проведет: пожалуйте, Любовь Васильевна! Ковер у ваших ног!
Теперь каждый вечер ходили по ягоды с Валькой, пешком. Недалеко, да ноги-то не куплены. Намается Любка, до постели бы. На всю свою чистоту она давно наплюнула. Какая чистота, коли дети? В доме теперь ягодным духом пахнет. Двойнята из-за пенок дерутся. Любка наливает им варенья в большое блюдо. Студит под колодезной водой. Хохочет, глядя на перемазанные ребячьи рожицы.
А тут еще на недельный отгул Петро приехал, Людмилы муж. Обрадовалась Любка. Мужик у нее в доме! Петро будто всю живость жены на себя взял. Ни минуты он не посидит. Только чуб его кудрявый да улыбка белозубая по усадьбе мелькают. Стекло вставил, огород помог прополоть, дров подвез на зиму, испилил, исколол один. С шуточкой, с припевочкой. Как, бывало, Никифор Степанович.
Потесниться, правда, пришлось. Нинушка в первый же вечер сказала, что Вальку из горницы придется убрать. Девка взрослая, и нынче они, где не надо, больше нас понимают.
— Тяжелая ведь Людмила-то, — пробовала возразить Любка, заметив все больше округляющийся живот племянницы. — Знать, не зря она целыми днями лежит, ребеночка охраняет.
— Ну тебя, — отмахнулась Нинушка. — Кого ты в этом деле понимаешь.
Возразить нечего. Ребеночка Любке под сердцем носить не довелось. А хотелось. И Никифор Степанович очень желал.
Вальку куда? Не в сени же. Испугается одна в чужом месте. Уступила ей Любка топчан. Нинушка настаивала топчан в сени вынести, а на его место подстилку Валькину из горницы. Тут уж Любка не сдалась. Топчан совсем у порога стоит. Негоже.