Риторика повседневности - [43]
Разумеется, то, что получалось в результате, нельзя определить иначе, как жаргон, а конкретнее — коммунистический социолект английского языка. В своей основе он был создан партийной прессой для идеологической обработки англоговорящего пролетариата, тогда же (еще в эпоху Коминтерна) был замечен Жирмунским, и, судя по всему, вдохновил Орвелла на создание newspeak’а. Затем, сохраняя свое пропагандистское назначение, жаргон этот постепенно превратился из газетного в специфический новояз советской школы, где и законсервировался, отчасти по типично школьной инертности, отчасти же как язык неизбежного будущего, когда принцип языковой конвергенции будет реализован в различных национальных формах, зато в едином коммунистическом содержании. А пока советские студенты и школьники, которым предстояло жить и работать в этом светлом завтра, впрок осваивали его язык: читать и обсуждать на нем коммунистическую прессу можно было хоть сейчас, а после победы социализма в англоязычных странах так же должен был заговорить весь англсоц, как уже заговорила вся ГДР. Правда, в том заповедном для обсуждений мире, где существовали спецмагазины, спецателье и прочие спец-, существовала и относительно немногочисленная категория «выездных»: обычно они, как и положено важным особам, иностранных языков не знали вовсе, но менее привилегированные говорили по-английски и на других нужных им для работы языках превосходно (лично я впервые услышала hi именно от спившегося выездного); соответственно и те, кто их учил, тоже вполне свободно владели языками. При всем том большинство выпускников не только школ «с углубленным изучением английского языка», но и английских отделений педагогических институтов с трудом могли читать (если вообще могли) даже Агату Кристи — как, впрочем, и выпускники университетов, если английский не был их основной специальностью.
Тут возникает естественный вопрос: почему все это расцвело не при грозном Сталине? почему при мягкосердечном Брежневе? Понятно, что в эпоху Коминтерна и пропаганды мировой революции мог возникнуть и возникал пропагандистский newspeak, но в школах-то мирно учились по адаптированному Джерому Джерому. А после отказа от Интернационала утопические мечты о вселенской языковой конвергенции сменились вполне реальным национализмом: не только был ниспровергнут марризм, голкипер стал вратарем, а кафе «Норд» преобразилось в кафе «Север», но и применительно к иностранцам и инородцам с места взяла разгон и никогда уже не прекращалась активная русификаторская политика. Именно после и вследствие отказа от Интернационала незадолго до того получившим письменность на основе латиницы народам СССР (а заодно уж и монголам) латиницу заменили кириллицей (L’Herrmitte 1984, 135), так что в сочетании с другими формами русификации создавалось недвусмысленное (и в основном верное) впечатление, что «последняя лингвистическая утопия в СССР» заключается в претензии на универсальность русского языка (ibid. 140).
Это так, но пусть и без Интернационала, пусть и с кириллицей, а идея мировой революции и вселенского братства оставалась жива во все время советской власти как на уровне утопии, так и на уровне практической политики. Станин, пока строил социализм в собственной «отдельно взятой» стране, в заботе о ее идеологическом целомудрии отгораживался от всего внешнего, допуская, правда, в области культуры и образования некоторые дозы западной классики, и такой имперский неоклассицизм вполне согласуется и с описанным хрестоматийным принципом учебников того времени и с насильственным построением «социалистического лагеря» — при продолжающейся, насколько это было возможно в разгар холодной войны, пропагандистской работе на Западе. Но при Хрущеве и особенно при Брежневе социализм считался построенным и в зрелости своей чрезмерных забот о целомудрии уже не требовал, да и отношения с Западом потеплели, — а между тем коммунистическая утопия, хоть и трансформированная вынесением далеко за скобки неизбежного для ее реализации вселенского кровопролития, никуда не подевалась: в светлом будущем непременно ожидался коммунистический рай.
Хорошей тому иллюстрацией служит, в частности, советская научная фантастика Тех лет, имевшая, конечно, много сходства с уже давно процветавшей американской: у нас действие тоже почти всегда происходило в более или менее отдаленном тысячелетии, герои тоже путешествовали во времени, летали к звездам, встречались с добрыми и злыми инопланетянами, однако общество, в котором жили эти герои на Земле, всегда описывалось советскими авторами как коммунистическое и, в частности, с распределением «по потребности» — это было чем-то, столь же само собой разумеющимся, как, например, то, что у людей и при коммунизме будет по два уха. На каком языке говорит коммунистическое человечество, в романах обычно не сообщалось, но сама возможность возникновения языкового барьера ассоциировалась лишь с чужими мирами, так что понятие «иностранный язык» применительно к Земле в советской фантастике отсутствовало.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».