Риторика повседневности - [34]
Пусть рифмы rhyming slang’а мнимые, но для используемого в нем паронимического замещения привычка к настоящим (стихотворным) рифмам и к рифмоподобным созвучиям («внутренним рифмам», которых очень много именно в массовой английской поэзии, скажем, в лимериках) несомненно оказывалась своего рода питательной почвой, давая некоторую исходную паронимическую тренировку: недаром созвучия слэнга кокни — точные, глубокие, чаще всего мужские — так похожи на рифмы самых массовых поэтических жанров. Таким образом, присутствие в памяти кокни большого количества рифм несомненно способствовало умению находить эффектные паронимы, отличающиеся от рифм употреблением, но не характером созвучия, а следовательно, одним из контекстов rhyming slang’а была английская поэзия, прямо влиявшая на то, что порой именуется «стихией народного языка».
Поэтика грамматического рода
История человечества складывается таким образом, что протагонистами всякого или почти всякого социального действия оказываются мужчины, а потому и почти все слова, так или иначе характеризующие социальный или профессиональный статус, при наличии в языке грамматически выраженной категории рода оформлены в мужском роде, как полководец, слесарь, кулак, дизайнер — и так далее. Все это не касается, конечно, терминов родства, по самой природе своей парных, когда брату непременно положена сестра, невесте — жених, деду — бабка, а куму — кума. Закономерность, отмеченная выше для социальной и профессиональной номенклатуры, реализуется также и в оценочной лексике, в словах вроде льстец, храбрец, подлец, сорванец — у многих таких слов просто нет женской пары. А вот ходовые и адресуемые преимущественно или исключительно мужчинам ругательства со значением «плохой человек» достаточно часто бывают женского или среднего рода, как латинские merda или pestilentia, французское canaille и peste, русское дрянь, — все такие ругательства явно крепче корректных по роду, как мразь явно крепче, чем мерзавец. При этом речь идет о брани, в общем-то, вполне «печатной» и уж во всяком случае никак не ассоциированной с одним из видов словесного нарушения сексуальных табу (скажем, с сомнением в мужественности) — таких табу merda и мразь не нарушают. Тот факт, что бранные слова этого типа обычно представляют собой метафоры с первым значением чего-то нечистого, как мусор (дрянь), и/или социально отверженного, как сброд (сволочь), тоже не проясняет дело: во-первых, слова с таким значением очень часто бывают и мужского рода (как мусор и сброд), а во-вторых, и вообще почти все термины социальной неприемлемости могут считаться метафорами, ибо первоначально значили другое: например, поганый было определением язычника, подлый — простолюдина, и подобное развитие характерно для всех языков. Поэтому гораздо важнее, что из двух употребляемых в бранном смысле метафор слово женского рода обычно крепче, как дубина крепче, чем болван. Другое дело, что тенденция к своеобразной грамматической травестии присуща выражениям как с отрицательной, так и с положительной экспрессией («он — большая умница»), которую в любом случае усиливает. Показательно также, что некоторые собирательные слова женского рода (сволочь, canaille) в процессе языкового развития превращаются в сингулярные ругательства гораздо чаще, чем слова сходного значения мужского рода.
Это может навести на мысль, что род ассоциируется с полом: мужчины сильнее, а женщины чувствительнее, и потому мужской род как бы важнее, зато женский как бы эмоциональнее. Конечно, если вспомнить, что в языках, где категория рода имеется (а имеется она только в индоевропейских языках, да притом не во всех), к тому или иному роду принадлежат вообще все существительные, и все же скипетр ничуть не важнее короны, а сковорода ничуть не эмоциональнее ухвата, идея ассоциации главенства с грамматическим родом выглядит сущим абсурдом. Однако же при всей своей абсурдности она может иллюстрироваться не только Вольтеровым «Екатерина Великий» (le Grand), но и известным феноменом советской языковой политики, когда сначала из канцелярита, а затем в значительной мере и из повседневного языка изгонялись имеющиеся женские варианты названий профессий и должностей, так что, например, слова учительница и художница сейчас используются лишь неофициально. В наше время этого почти никто не замечает, а вот у Булгакова во 2-й главе «Собачьего сердца» отражена ситуация середины 1920-х годов, когда подобная замена женского рода мужским уже была распространена в канцелярской и околоканцелярской среде, но еще воспринималась как ошибка теми, кто обладал, как выражаются лингвисты, «языковой ответственностью»: вломившаяся к Филиппу Филипповичу юная большевичка говорит, что она «заведующий культотделом», а тот поправляет: «за-ве-дующая».
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».