Река Лажа - [5]
С приближеньем зимы, переваливая промежуток дурного бесснежья, город глох и кургузился, жег фонари и стучал костылями в котельном дыму. Больше радиомачт под Затишьем и Ткацкой зазубренной башни ему шли его бомбоубежища, люки и полуподвалы, где покоился немощный дворницкий скарб. В октябре север вскидывал флаг холодов и трамвайные льготники, насмерть застряв на разъезде, однопутной заложники линии, совокупно смерзались и не отступали, как бы Севастийские воины. Птицын, сжавшись, вжимался в спокойную мать и, наслушавшись и от соседей, и в очередях, клял ничтожную власть, кинувшую страну без заботы и встречных трамваев. В обездвиженном коконе с острым клеймом RVR на преграде, скрывавшей вагонного кормчего, усыпительно веяло стыдными хворями тыла. Зависали обычно за три перегона до дома, против муторного кафетерия «Чайка», о ту пору подернутого уже славой разбойничьего токовища, отстранившей от здешних клеенок немногую мирную публику, и не знали, как спешиться и дошагать что осталось. Сидя так и шепча небольшие и злые слова в истончающееся родное пальто, он прочувствовал лживость тепла и приспешных ему батарей, поролона оконных щелей, стекловаты, кожзама, носков шерстяных и поддельных «алясок» из вьетзакоулков их рынка с раскладушками вместо прилавков. Птицын выучил холод как азбуку или цвета светофора и усвоил его наравне с материнской опекой и простым недостатком отца. Холод был языком и резцом, но и писчей бумагой, и деревом; он кивал отовсюду, посвистывал и нагонял, верещал из метавшейся в парке куницы и топорщился высохшими лепестками с доски объявлений. Холод был, вероятно, не больше, но все же дремучей, верней и отчетливей Бога, в рассужденье которого он уже начал плутать и увяз бы совсем, когда мама не выдумала бы привадить его к литургии. На воскресных стояньях в Успенском, угнетаемый валом молящихся тел и пищаньем прижатых ровесников, он держался глазами за большеголовую Богоматерь Казанскую, укрепленную слева от них на квадратном столпе. Зачерствев под погасшей олифой в тяжелом киоте, она напоминала печатный, доживший до окаменелости пряник: карамельные охры лежали усеяны сахарными запятыми белильных движков. Вкруг раздутой водянкой главы Приснодевы в плоть иконной доски был вживлен металлический венчик, искушающий сходством с отогнутой крышкой на вскрытых консервах — в продуктовых тогда была сельдь иваси и порою случалась морская капуста в жестянках. Колыханье и рокот прихода, армяки и тулупы густых соборян, земляное неистовствоих, с четырех неудобных концов запряженных в телегу совместной молитвы, всеохватное тренье и скрип, банный дух и мучнистая копоть утверждали его в мысли о неотложном надрыве времен убедительней, чем телевизор, — после выпуска с папой он из благодарности стал наблюдательнее к новостям, но еще не нашел с ними общий язык и следил за нарезкой несветлых событий одними зрачками. Послужившая прежней эпохе пекарней, голубая Успенская церковь и теперь представлялась ему не ковчегом на жутком уступе в канун мирового потопа, но беззвучно гудящею печью, в чьем чреве томилось и крепло великое тесто обещанной новой страны. «Колокольня» приписывала здешним службам хлыстовское буйство и выпот, отмечала большие ладони отца Всеволода и зашуганных срочников внутренних войск из недальних частей за шоссе, зябко клянчащих мелочь у входа. Двойка в сером стекле их автобуса на обратном пути обращалась четверкой. К дню рождения Птицын потребовал Николая Угодника в медном окладце: Иисусов в дому набралось уже три, были Троица и Богоматерь Донская на двух календариках позднесоветских, но Ликийский епископ еще не явился сюда. Весь их иконостас по привычке безбожных времен помещался на полке буфета, отделенный коробкой из-под макарон от мешков с ненавистною манкою и геркулесом, — утром Птицын страшился зыбучей и клеклой еды, ее всхлипов и пришептов и, припертый к тарелке, стремился расправиться с нею так скоро, как только умел.
В декабре на балконе тянуло кострами копателей меди, щелоком общежительских стирок, лыжной вылазкой энтузиаста в рыжих соснах за поодичавшими в эти года Ковершами. С промороженной лестничной клетки в провал бесконечно летела измятая пачка «Родопов». Фабрики прозябали, рейс до кладбища был отменен. Над известными всем близнецами, овощным и молочным, завязалось цинготное марево. В «Спорттоварах» на Клюева вывихнулось отопленье и эспандеры заиндевели, но было открыто. На катке стадионном случались жестокие драки. В пропитом этаже состязались в буру и лото. Птицын тщетно пытался припомнить, на что они жили и чем занимали себя в те короткие дни и натопленные вечера. В эту зиму к нему привязался мучительный сон о безлицем и белом от лба и до пят человеке, принудивший его засыпать с маникюрной заточкой, извлеченной из более не волновавшего маму набора. Вспоминая теперь о тогдашней уловке, Аметист отмечал выбор средства, которым хотел одолеть наважденье: его белый преследователь возникал как замочная скважина в общем пейзаже, и заначенный между подушкой и стенкой потешный клинок, очевидно, имел назначенье ключа, долженствующего отомкнуть двери тягостной тайны. Появленьям предшествовал малозаметный подвох в освещении, означавший, что сон заражен и пути к отступлению нет. Белый гость заставал его возле подъезда при соседском слепом попустительстве на безвыходной просеке с перистыми облаками и ревущим пожаром вдали и у самой отцовской могилы с неладно потекшими буквами на гранитной плите, говорящими о приближенье врага. Он вставал рядом с Птицыным как по щелчку выключателя, чуть покатый в плечах, но лишенный живого объема, неподвижный, недышащий, как надувной, и ничем себя не объяснявший. Птицын, жмуря глаза, обращался в неловкое бегство, расшибаясь о клети чужих костоломных оград, турники и зажиточные муравейники. На бегу он не чувствовал явной погони, но, когда замирал и решался глаза приоткрыть, белый призрак опять вырастал рядом с ним и кошмар вырастал еще на голову. С перерывом в неделю-другую, а после и в месяцы, эти сны снились Птицыну вплоть до того, как ему постепенно исполнилось десять.
Написанная под впечатлением от событий на юго-востоке Украины, повесть «Мальчики» — это попытка представить «народную республику», где к власти пришла гуманитарная молодежь: блоггеры, экологические активисты и рекламщики создают свой «новый мир» и своего «нового человека», оглядываясь как на опыт Великой французской революции, так и на русскую религиозную философию. Повесть вошла в Длинный список премии «Национальный бестселлер» 2019 года.
«Мыслимо ли: ты умер, не успев завести себе страницы, от тебя не осталось ни одной переписки, но это не прибавило ничего к твоей смерти, а, наоборот, отняло у нее…» Повзрослевший герой Дмитрия Гаричева пишет письмо погибшему другу юности, вспоминая совместный опыт проживания в мрачном подмосковном поселке. Эпоха конца 1990-х – начала 2000-х, еще толком не осмысленная в современной русской литературе, становится основным пространством и героем повествования. Первые любовные опыты, подростковые страхи, поездки на ночных электричках… Реальности, в которой все это происходило, уже нет, как нет в живых друга-адресата, но рассказчик упрямо воскрешает их в памяти, чтобы ответить самому себе на вопрос: куда ведут эти воспоминания – в рай или ад? Дмитрий Гаричев – поэт, прозаик, лауреат премии Андрея Белого и премии «Московский счет», автор книг «После всех собак», «Мальчики» и «Сказки для мертвых детей».
Весной 2017-го Дмитрий Волошин пробежал 230 км в пустыне Сахара в ходе экстремального марафона Marathon Des Sables. Впечатления от подготовки, пустыни и атмосферы соревнования, он перенес на бумагу. Как оказалось, пустыня – прекрасный способ переосмыслить накопленный жизненный опыт. В этой книге вы узнаете, как пробежать 230 км в пустыне Сахара, чем можно рассмешить бедуинов, какой вкус у последнего глотка воды, могут ли носки стоять, почему нельзя есть жуков и какими стежками лучше зашивать мозоль.
Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.
Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.
Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.