Речи о религии к образованным людям, ее презирающим. Монологи - [39]
Вы знаете, что форма, в какой каждый отдельный элемент человечности присущ индивиду, выражается в том, как его ограничивают другие элементы или насколько они предоставляют ему простора; лишь через эту всеобщую борьбу каждый элемент приобретает в каждой личности определенную форму и величину, а эта борьба, в свою очередь, поддерживается лишь связью всех элементов и жизнью целого. Каждый человек и каждое начало в человеке есть, таким образом, продукт целого, и лишь так религиозное чувство может смотреть на человека. Я хотел бы подвести вас к этому основанию неоспоримой религиозной ограниченности наших современников, которую вы восхваляете, я же оплакиваю; я хотел бы уяснить вам, почему мы устроены именно так, а не иначе и что́ должно совершиться, чтобы наступило то, чему, на мой взгляд, давно пора наступить, – чтобы наши границы с этой стороны снова расширились. И я хотел бы лишь, чтобы вы могли осознать, что и вы в вашем бытии и действовании вместе с тем являетесь орудиями вселенной и что ваша деятельность, направленная на совсем иные вещи, имеет влияние на религию и ее ближайшее состояние.
Человек рождается с религиозными задатками, как со всеми иными задатками, и если только его восприятие последней глубины своего собственного существа не подавлено насильственно, если не преграждено и не загромождено общение между ним и Первосуществом, – ведь таковы, как мы уже признали, оба элемента религии, – то эти задатки неизбежно должны были бы своеобразно развиваться в каждом; но именно эти преграды, к сожалению, в огромной мере ставятся теперь развитию религиозного чувства с раннего детства. С болью я ежедневно вижу, как бешеная страсть к счислению и объяснению не дает даже пробудиться чувству и как все соединяется для того, чтобы укрепить человека в конечном и в весьма малой части последнего и как можно более удалить от его взора бесконечное. Кто препятствует процветанию религии? Не вы, и не скептики и насмешники, даже если бы вы, подобно последним, были склонны сообщать другим свое желание не иметь религии; но так как ваши воздействия находят благоприятную почву лишь позднее, то вы не стесняете природы, когда она стремится взрастить благочестие, заложенное в глубочайшей основе души. И не безнравственные люди более всего препятствуют процветанию религии, как это обыкновенно думают; их стремления и действия противоположны не этой, а совсем иной силе. Но рассудительные и практичные люди нашего времени – вот кто при современном состоянии мира суть враги религии, и их большой перевес есть причина, почему она играет столь скудную и незначительную роль. Они эксплуатируют человека с раннего детства и подавляют его стремление к высшему. С великим благоговением я могу смотреть на тоску юных душ по чудесному и сверхъестественному. Как ни радостно они воспринимают в себя пеструю внешность вещей, они все же, вместе с тем, ищут чего-то иного, что́ можно было бы ей противопоставить; они озираются во все стороны, надеясь найти что-либо, что́ выходило бы за пределы обычных явлений и легкой игры жизни; и как бы много земных предметов ни предлагалось их восприятию, они все же, кроме этих чувств, как бы имеют еще иные органы восприятия, которые погибают от недостатка питания. Это есть первое пробуждение религии. Тайное, непонятное чаяние гонит их от всех богатств этого мира; поэтому они услаждаются поэтическими вымыслами о сверхземных существах, и все, невозможность чего в этом мире им ясна, они сильнее всего объемлют той ревнивой любовью, которою мы любим то, на что́ мы имеем глубоко осознанные, но внешне неосуществимые права. Конечно, это есть заблуждение – искать бесконечное непременно за пределами конечного, духовное и высшее – за пределами земного и чувственного; но разве это не вполне естественно у тех, кто знает само земное и чувственное лишь совершенно поверхностно? И разве это не есть заблуждение целых народов и целых философских школ? Если бы были хранители религии среди тех, кто посвящает себя молодому поколению, как легко можно было бы позднее исправить эту ошибку, предначертанную самой природой, и как жадно в более светлые времена молодая душа предавалась бы впечатлениям бесконечного в его вездесущности! Некогда спокойно предоставляли жизни властвовать в этой области; полагали, что вкус к причудливым образам присущ юной фантазии в религии, как и в искусстве; его удовлетворяли в полной мере, и эти воздушные игры детства даже заботливо сливали с серьезной и священной мифологией, с тем, в чем усматривали глубочайшую сущность религии: небесный Отец, Спаситель и ангелы были лишь иной формой фей и эльфов. И если кое-что в этих детских представлениях полагало основание для более легкого господства неудовлетворительной и мертвой буквы, когда ранние картины бледнели и оставалось одно лишь слово, как пустая рама, в которой они прежде были укреплены, – все же при этом отношении человек был более предоставлен самому себе, и прямодушное, неиспорченное сознание, которое умело оставаться свободным от соблазна мудрствования и умничания, легче находило в свое время естественный исход из этого лабиринта. Теперь же эта склонность с самого начала насильственно подавляется, все таинственное и чудесное презирается, и фантазия не должна заполняться воздушными образами: теперь указывают, что ведь в это время можно так же легко наполнить память истинными предметами и подготовиться к жизни. Так бедные юношеские души, которые алчут совсем иной пищи, принуждены скучать над моральными историями и должны учиться, как хорошо и полезно быть благоразумными и рассудительными; об отдельных вещах, с которыми они сами вскоре встретились бы, им внушают как можно раньше общераспространенные представления, как будто это было к спеху; и, пренебрегая тем, чего им недостает, им все больше дают то, чего у них скоро и так будет слишком достаточно. По мере того, как человек должен ограничивать себя и заниматься единичным, в нем – для того, чтобы не погибла общность чувства – пробуждается влечение оставить господствующую и всякую подобную ей деятельность и только раскрыть все органы, чтобы проникнуться впечатлениями; и в силу тайной, высоко благодеятельной симпатии, это влечение сильнее всего именно тогда, когда более всего явственно открывается всеобщая жизнь в собственной груди и в окружающем мире; но им не дают в мирном, бездеятельном покое следовать этому влечению! Ведь с точки зрения обыденной жизни это было бы леностью и бездельем. Цель и намерение должны быть во всем, дети должны всегда что-нибудь делать, и если их дух уже не может служить, пусть они упражняют тело. Главное же, они должны все анализировать и объяснять, и в силу этого объяснения они совершенно утрачивают понимание своего чувства; ибо деятельность последнего прямо противоположна деятельности первого. Чувство самодеятельно отыскивает свои предметы, оно идет навстречу им и отдается их объятиям; оно сообщает им нечто, что́ делает их его достоянием, его созданием, оно хочет находить предметы и открывать им себя; объяснение же ничего не знает об этом живом усвоении, об этой озаряющей правде и подлинно угадывающей интуиции в детском созерцании. Нет, с самого начала люди должны лишь точно копировать в мыслях все предметы, как нечто данное, так, как они, слава Богу, действительно существуют, всегда для всех одинаковые, – законное наследственное достояние каждого, инвентарь которого давным-давно составлен и точно определяет его размер и качества. Итак, берите предметы в том виде, как их дает жизнь; то, что она дает, вы должны понимать, но самим искать и стремиться как бы завести живую беседу с вещами – это эксцентрично и высокомерно, это есть тщетное занятие, не приносящее плодов для человеческой жизни, где на все нужно смотреть и ко всему относиться так, как того требует сама видимая природа вещей. О, конечно, здесь чувство не приносит плодов; но только без него нельзя найти интенсивной жизни, основанной на подлинном внутреннем развитии. Чувство стремится воспринять нераздельное впечатление чего-то целого; оно хочет созерцать, какова каждая вещь сама по себе, и познать каждую в ее самобытной природе; им же для их понимания этого не нужно; что и как слишком далеки для них, им нужно лишь почему и зачем, и притом не по существу, а только в определенных отношениях; и потому они хотят познавать не целостно, а лишь по частям. Ведь спрашивать и основательно исследовать, в каком смысле то, что они хотят понять, есть целое, – это завело бы их слишком далеко; и если бы они стремились к этому, то они вряд ли обошлись бы совсем без религии; нет, им нужно лишь использовать вещи для каких-нибудь, всегда весьма почтенных целей, а для использования они должны раздроблять и анатомировать их. И так они обходятся даже с тем, что́ преимущественно существует для того, чтобы удовлетворять чувство на его высшей ступени, – что́, как бы вопреки им, всегда есть нечто целое в себе самом, – я разумею все, что есть искусство в природе и в человеческих созданиях: они уничтожают его прежде, чем оно может оказать свое действие, потому что объясняют его по частям: они сначала уничтожают его художественность, а потом сообщают и хотят внушить людям его разрозненные части. Вы должны будете признать, что такова действительно практика наших рассудительных людей; вы согласитесь, что нужен богатый и сильный избыток чувства, чтобы хоть что-либо из него спаслось от этого враждебного обращения, и что уже поэтому не могут быть многочисленны люди, способные возвыситься до такого созерцания какого-либо предмета, которое пробуждало бы в них религиозное чувство. Но еще более это развитие стесняется тем, что, кроме того, делается все возможное, чтобы еще сохранившееся чувство не обращалось на вселенную. Юношество, со всем, что́ в нем есть, должно быть сдерживаемо в границах обыденной жизни. Всякое действование должно ведь направляться на эту жизнь, и потому, как они полагают, и хваленая внутренняя гармония человека состоит только в том, что все в нем должно быть в свою очередь направлено на деятельность. Они только упускают из виду, что бытие каждого человека в государстве, чтобы быть подлинной и свободной жизнью, должно возникать жизненно и из целого, как возникло и само государство. Погруженные в слепое обоготворение данной общественной жизни, они убеждены, что каждый найдет в ней достаточно материала для своего чувства и картин для созерцания и что поэтому они имеют право заботиться о том, чтобы человек не искал чего-либо иного и удовлетворялся этой точкой зрения, которая, вместе с тем, есть его точка опоры и средоточие его жизни. Поэтому всякие возбуждения и попытки, не имеющие ничего общего с этой жизнью, кажутся им лишь бесполезными тратами, которые только истощают душу и от которых ее нужно удерживать посредством целесообразной деятельности. Поэтому чистая любовь к поэзии и к искусству, и даже к природе, есть для них распущенность, которая только терпима, потому что она не так вредна, как другие ее виды, и потому что иные люди находят в ней утешение и возмещение всяких бед. Так и знанию они предаются с мудрой и трезвой умеренностью и без всякой связи с жизнью, чтобы оно не переступало указанных границ; и в то время, как даже мельчайшее, что́ имеет здесь значение, не упускается из виду, они хулят величайшее именно потому, что оно заходит слишком далеко, и объявляют его ненужным и превратным. Что, тем не менее, существуют вещи, которые должны быть исчерпаны до известной глубины, – это есть для них необходимое зло; и благодаря богов за то, что всегда находятся люди, которые предаются этому занятию из непреодолимой склонности, они со святым состраданием смотрят на таковых, как на добровольные жертвы. Что существуют чувства, которых нельзя обуздать их внешними формулами и предписаниями, и что так много людей становятся в общественной жизни несчастными или безнравственными на этом пути, – ведь к этим наставникам я причисляю и тех, кто не ограничивается профессиональным трудом и для кого нравственная сторона общественной жизни есть все, – это вызывает в них сердечное сожаление, и они считают это величайшим ущербом для человечества, от которого они хотели бы как можно скорее его избавить. Великая беда в том, что эти люди полагают, что их деятельность есть все и исчерпывает задачу человечества, и когда делаешь то, что́ они делают, то не нужно понимать ничего, кроме своего дела. Поэтому они изувечивают все своими ножницами и хотели бы не допустить ни одного своеобразного явления, которое могло бы возбудить религиозный интерес; и все, что можно увидеть и обнять с их точки зрения, т. е. все, что они хотят допустить, есть лишь малая и бесплодная область без науки, без нравственности, без искусства, без любви, без духа, – я почти готов сказать: поистине даже без буквы, – словом, без всего, что дает возможность открыть мир, но с множеством высокомерных притязаний на все это. Они, правда, думают, что обладают подлинным и действительным миром и что именно они усваивают и оценивают все в надлежащей связи. Пусть они поймут когда-нибудь, что созерцать вещь, как элемент целого, необходимо значит рассматривать ее в ее своеобразной природе и в ее высшем завершении! Ибо во вселенной она может быть чем-либо лишь в силу совокупности своих действий и связей; от последних зависит все, а чтобы осознать их, нужно рассмотреть каждую вещь не с какой-либо точки вне ее, а с ее собственного средоточия и со всех сторон в отношении к этому средоточию, т. е. в ее обособленном бытии, в ее самобытной сущности. Знать лишь одну точку зрения для всего есть прямая противоположность тому, чтобы пользоваться всеми точками зрения для объяснения каждого явления; это есть путь, чтобы по прямой линии удалиться от вселенной, впасть в самую жалкую ограниченность и стать слугою и крепостным того клочка земли, на котором случайно стоишь. В отношении человека к этому миру имеются некоторые переходы в бесконечное, просеки, открывающие горизонты; мимо них должен пройти всякий, чтобы его сознание нашло путь к целому, и созерцание их порождает если не прямо чувства определенного содержания, то все же общую возбудимость для всех религиозных чувств. Эти горизонты они также мудро затыкают и ставят в отверстие какую-нибудь философскую карикатуру, подобно тому, как вообще принято закрывать неприглядное место плохой картиной; и если и на них открывается всемогущество вселенной, если какой-нибудь луч мимоходом попадет им в глаза и душа их не может оградиться от слабого проблеска этих чувств, то бесконечное не есть цель, к которой они стремятся, чтобы на ней успокоиться, а, подобно отметке в конце ипподрома, лишь точка, которую они с величайшей быстротой огибают, не прикасаясь к ней, чтобы как можно скорее вернуться на свое старое место. – Рождение и смерть суть такие точки, при восприятии которых мы не можем не замечать, что наше собственное я со всех сторон окружено бесконечным, и которые, несмотря на свою повседневность, при ближайшем соприкосновении всегда возбуждают в нас тихую мечту и священное благоговение; и неизмеримость чувственного созерцания есть тоже по крайней мере намек на иную и высшую бесконечность; им же было бы приятнее всего, если бы величайшую ось мировой системы можно было так же использовать для меры и веса в обыденной жизни, как теперь использован величайший круг земли; и когда образы жизни и смерти встречаются на их пути, то верьте мне: сколько бы они при этом ни говорили о религии, им важнее всего в таких случаях склонить нескольких молодых людей к осмотрительности и бережливости в употреблении сил и к благородному искусству удлинения жизни. Правда, они достаточно наказаны за это; ведь так как их точка зрения слишком узка, чтобы давать им возможность самостоятельно творить даже эту жизненную мудрость, которой они придерживаются, то они рабски и покорно живут в старых формах или удовлетворяются мелочными улучшениями. Таков крайний предел полезного, к которому быстрыми шагами двинулась наша эпоха от бесплодной схоластической словесной мудрости, – новое варварство, достойное своей старой противоположности; таков прекрасный плод отеческой эвдемонистической политики, которая заступила место грубого деспотизма и проникла во все разветвления жизни. Все мы выросли под ее влиянием, наша способность к религии страдала в своем зародыше, и ее развитие не может поспеть за развитием других наших способностей.
«Костёр и рассказ, мистерия и история – это два незаменимых элемента литературы. Но каким образом один элемент, чьё присутствие служит неопровержимым доказательством утраты второго, может свидетельствовать о его отсутствии, развеивать его тень и воспоминание о нём? Там, где есть рассказ, костёр затушен, там, где есть мистерия, не может быть истории…» Вашему вниманию предлагается вышедший в 2014 г. в Италии сборник философских эссе. В издании собраны произведения итальянского писателя Джорджо Агамбена в русском переводе. Эти тексты кроме эссе «Что такое акт творения?» ранее не издавались. «Пасха в Египте» воспроизводит текст выступления на семинаре по переписке между Ингеборг Бахман и Паулем Целаном «Давай найдём слова.
Во времена испытаний интеллектуалы, как и все люди, оказываются перед трудным выбором. В XX веке многие из них — кто-то по оппортунистическим и карьеристским соображениям, кто-то вследствие преступных заблуждений — перешли в лагерь фашистов или коммунистов. Соблазнам несвободы противостояли немногие. Было ли в них что-то, чего недоставало другим? Делая этот вопрос исходным пунктом своего исследования, Ральф Дарендорф создает портрет целого поколения интеллектуалов. На страницах его книги появляются Карл Поппер, Исайя Берлин, Р. Арон и Н. Боббио, Х. Арендт, Т. В. Адорно и Д. Оруэлл, а также далеко не похожие на них М. Хайдеггер, Э. Юнгер, Ж.-П. Сартр, М. Шпербер, А. Кёстлер и другие.
В новой книге автор Н. Мальцев, исследуя своими оригинальными духовно-логическими методами сотворение и эволюцию жизни и человека, приходит к выводу, что мировое зло является неизбежным и неустранимым спутником земного человечества и движущей силой исторического процесса. Кто стоит за этой разрушающей силой? Чего желают и к чему стремятся силы мирового зла? Автор убедительно доказывает, что мировое зло стремится произвести отбор и расчеловечить как можно больше людей, чтобы с их помощью разрушить старый мир, создав единую глобальную империю неограниченной свободы, ведущей к дегенерации и гибели всего человечества.
Вернер Хамахер (1948–2017) – один из известнейших философов и филологов Германии, основатель Института сравнительного литературоведения в Университете имени Гете во Франкфурте-на-Майне. Его часто относят к кругу таких мыслителей, как Жак Деррида, Жан-Люк Нанси и Джорджо Агамбен. Вернер Хамахер – самый значимый постструктуралистский философ, когда-либо писавший по-немецки. Кроме того, он – формообразующий автор в американской и немецкой германистике и философии культуры; ему принадлежат широко известные и проницательные комментарии к текстам Вальтера Беньямина и влиятельные работы о Канте, Гегеле, Клейсте, Целане и других.
Верно ли, что речь, обращенная к другому – рассказ о себе, исповедь, обещание и прощение, – может преобразить человека? Как и когда из безличных социальных и смысловых структур возникает субъект, способный взять на себя ответственность? Можно ли представить себе радикальную трансформацию субъекта не только перед лицом другого человека, но и перед лицом искусства или в работе философа? Книга А. В. Ямпольской «Искусство феноменологии» приглашает читателей к диалогу с мыслителями, художниками и поэтами – Деррида, Кандинским, Арендт, Шкловским, Рикером, Данте – и конечно же с Эдмундом Гуссерлем.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.