Надо быть современным. И я отталкиваюсь от березы, как от ядовитого дерева.
…Всю ночь в нашей дырявой крыше тоскливо шумел ветер. Я засыпал и вновь просыпался. Утром же наши часы тикали так же четко, умиротворенно, спокойно. Словно после долгой болезни я вышел в загороду, к бане, съел горькую травинку лука.
Флюгер в виде птицы на длинном шесте, поставленный у бани, глядел на Тимониху. Эта птица, вырубленная еще дедком Михаилом, всегда глядела навстречу ветру. А ветер и сегодня был южный, грозовой: за Пичихой опять копились темные облака, и опять небо, там, вдали, глухо ворчало, наливалось дождевой тяжестью.
Мама принесла из лесу корзину сизой крупной черники, поставила самовар, подмела сени свежим березовым веником. А я ушел с Марьей и с ее теткой Афанасьей в поле метать стог. Мы быстро огребли бывшее на валах сено, стаскали на носилках копны. Стожар был сделан Дворцовым еще заранее. Марья окидала вокруг него одну копну, встала на стог, я взял трехрогие деревянные вилы. За Пичихой погромыхивало все громче и настойчивей. Пласты в копнах сначала не нащупывались, и я кусал губы, но женщины тактично делали вид, что не замечают моих неумелых движений. Но вот я приноровился, начал выкидывать сено ловчей и быстрей, обходя стог кругом, беря сено по очереди с каждой копны.
Жара была непомерная. За шировот валилась сенная зудящая труха, пришлось скинуть рубаху и майку. Женщины нахваливали мою работу. Они и в самом деле были довольны, потому что стог со старухой Афанасьей было бы Марье не сметать, а из-за Пичихи шел дождь. Но вдруг, когда Марья только-только начала суживать стог, я почувствовал предательскую дрожь в мускулах. С ужасом оглядел копны: они убыли каждая лишь наполовину. «Все, выдохся. Ненамного же тебя хватило». Марья, кажется, ничего не замечала, хотя ей и приходилось иногда поджидать очередной навильник.
Я сказал, что хочу пить, спустился к речке. Пока пил и поднимался обратно, дрожь в мускулах вроде прошла, но стоило поднять одну ношу, как руки и колени снова ослабли…
Собрал последние силенки, переменил руку. Марье пришлось тоже переменить руку, так как теперь я пошел вокруг стога не по солнышку. Афанасья загребала остатки сена и не видела меня, а Марья, наверно, почувствовала, что я выдыхаюсь. С ненавистью к самому себе, я натужно выбросил большой навильник и вдруг почувствовал, как приходит второе дыхание, как исчезает слабость в коленях.
Стог вырастал, я вновь ощущал силу в руках, не ту, прежнюю, а новую, и теперь было уже обидно, что сено кончалось, что Марья начинала вершинить. Она притопнула предпоследний навильник, мы с Афанасьей обдергали и причесали стог. Я выломал у речки два ивовых прута и связал их вершинами. Марья надела их на стожар и по ним спустилась на землю. Тут же, без конца «спасибуя», побежала на ферму.
Я выкупался в Чистом омуте, смыл пот и сенную труху и, словно рожденный заново, пошел над речкой.
Скоро надо уезжать из Тимонихи. Но пока я здесь, пока я такой же, как все тут, на родной земле, потомок ушкуйников, и жизнь нигде не кончается, а апостольская голова Барова белеет в загороде, и хочется есть, и самозабвенно поет петух. И так хорош этот неоглядный зеленый мир моей родины!
Всюду окрест стояли стога. Там и тут, опустелые, словно подстриженные, зеленели скошенные пустовины, а по ним в живописном и необходимом беспорядке стояли стога. В тех, что были сметаны вчера и сегодня, еще сквозила травяная зелень, а самые первые уже побелели от грозы.
Стога, кругом стога…
И жизнь никогда не кончается, я про себя повторяю эти слова. Прошла по дороге Августа Корзинкина с ягненочком на руках, только что окотившаяся в поле овца бежит за ней, и у овцы еще трясется сзади тесемка последа.
С фермы гонит новую корову Парфений Степанович Лукичев, — значит, выручили из беды, продали корову…
А берегом, низом, идет Серафима, жена Агафонова — моего сверстника, несет на руках новорожденную дочку, проехала с ней полсотни километров на машине и семь километров шла пешком. Сашка, Надька издалека увидели мать, ринулись с криком встречать. Сашка сбегал к матери, бегом пустился обратно, орет от восторга и прыгает го на одной, то на двух ногах.
Моя мать плачет.
— Мама, она тебя догнала, у ней тоже стало пять, — говорю я, и ей не верится, что мы у нее тоже когда-то были такими же.
Гроза идет с той же стороны, откуда идет Серафима. Подул ветер, заворочался гром, хотя половина неба затоплена солнцем.
В Тимонихе стало одним человеком больше. Я радуюсь прибыли, в носоглотке тоже щекочутся слезы: как-то назовут девочку?
Все ладно, все к месту, пусть растет новый, еще безымянный человек. Я постарел за три эти недели, а она только родилась…
Гром бьет прямо в громоотвод.
В старом просторном доме тикают наши часы, и уже не видно в углу мою «Сикстинскую мадонну».
Прожит еще один день.
Пройдут другие дни, кончится сенокос, бабы выдергают лен, комбайн сожнет рожь у Вахрунихи. А завтра я заколочу окошки дома и уеду в Москву. И снова будет сниться то сенокос, то широкий разлив вешней реки, опять послышится дальний окающий голос причетчицы:
Ты послушай-ко, млада-милая,