Старшина думал, что можно бы указать Ванькину гарь, Медвежий лог и тому подобное, однако молчал и тоскливо смотрел на ярко раскрашенную карту дачи. Молчание его начинало производить странное действие на Псалтырина: мысли его невольно возвращались к Сухому логу, о котором просили мужики, и ему стало казаться, что нет решительно никаких оснований отказывать в их просьбе и что все доводы за отказ лишены всякого смысла. Впрочем, если б старшина не молчал, а настаивал, Псалтырин нашел бы опять тысячу возражений.
— Ну, что же ты молчишь?
— Воля ваша.
— Ну, однако?
— Да что… как хотите, так и делайте.
— Странный ты человек, Тихон Иваныч! Ну, а ты как думаешь, Ирод? — обратился Псалтырин к Голубеву:- Можно им Сухой лог отвести?
— Отчего нельзя? Можно.
— Да ведь сам же ты говорил, что они тогда весь Епанчин бор перепортят?
— Можно сторожей для охраны поставить.
— Сторожей, сторожей. Это мошенников-то, воров, негодяев? За штоф сами себя продадут. Будут пьянствовать, безобразничать, обирать мужиков — вот и все. Уж именно приставить козла караулить капусту.
— Как угодно. Мое дело сторона.
— Будто бы? А, говорят, кто-то уж и цену объявил по 20 рублей со двора, а?
Голубев чуть-чуть покраснел и несколько глухо проговорил:
— Какую цену?
— За право вырубки леса из ближайших мест, а?
— Не знаю-с.
— Не слыхал?
— Не слыхал-с.
— А ты не слышал, Тихон Иваныч?
— Насчет чего-с?
— Насчет того, что кто-то с погорельцев просил по двадцати рублей за вырубку леса?
— Не знаю-с… не слыхал-с. Кто бы это? Не знаю-с.
— Так, так. Не слыхал, не видал, знать не знаю, ведать не ведаю. Ох-хо-хо! Да, да.
Псалтырин опять сморщился, как от физической боли, и замолчал.
— Так вот что, Тихон Иваныч, — сказал он, наконец, точно пробуждаясь от сна:- ты подумай еще, посоветуйся, а подумаешь, приходи… ну, хоть завтра утром часов в десять. И я подумаю.
— Слушаю-с.
— Пока до свидания.
— Будьте здоровы.
— С богом!
Старшина и Голубев вышли на крыльцо.
— Эко погодье! — сказал старшина.
Голубев посмотрел на серое небо, на мокрые крыши и ничего не ответил.
— Что это, господи, измаял расспросами, — начал старшина, — докудова это?
— Прощайте, — лениво сказал Голубев и хотел идти.
— Погоди-кось, постой на минутку, — удержал его старшина. — Ты бы того… что ли… этого…
— Чего?
— Как-нибудь того бы, а? Какого лешего в самом деле.
— О чем ты?
— Да ты бы того… сбавил маленько, а?
— Чего сбавил?
— Ну вот! Ведь мы один на один. Ты бы по-божьи… по пяти рубликов, а? Чудесное бы дело!
— Десять, меньше ни копейки.
— Ну?
— Верно. Прощай.
— Да ты постой!
— Нечего стоять. До свиданья.
— Погоди-кось, постой, говорю!.. Пять бы.
— Некогда мне.
— Да ты погоди! Какого ляда. Больше шести не дадут.
— Дело ихнее.
— Ей-ей, не дадут, ни-ни.
— Я и не прошу.
— Знаю, что не просишь. Видишь, какая статья…
— И десять дадут, и двадцать дадут.
— Ни-ни, жаловаться хотят, вот, друг ты мой, какая оказия.
— Я не боюсь.
— Знаю, что не боишься. Только опять же прикажет управляющий Сухой лог отвести — вот и все. Тогда, брат, сам знаешь… А тут бы сегодня же и дело все порешили.
Голубев вдруг засмеялся сухим, деревянным смехом, причем кожа на его лице растянулась и сморщилась в какие-то странные и нелепые складки.
— Пускай отводит, — сказал он, — мне все равно. Не мытьем, так катаньем. Я их протоколами доеду.
Старшина в недоумении развел руками.
— Как же так, братец мой?
— А так.
— Ну, не знаю.
— А вот узнаете.
— Это ведь тоже, брат… как тебе сказать…
— Андрюшка в тюрьме отсидел?
— Ну, отсидел, это верно.
— А Пикараев? А Марчев? А за что? Не фордыбачь! Протокол, другой, третий — раз, два, три, и готово! "Я и в лесу не бывал". Врешь — был. Вот что. Понял?
— Так-то так.
— Прощай.
— Нет, постой-кось. Погоди, говорю, слушай-ка. Вот что… видишь ли… ты бы поопасался маленько того.
— Чего поопасался?
— А того… такая штука, что разговоры идут нехорошие.
— Какие разговоры?
— Сам знаешь, какой у нас народ… самый отчаянный.
— Ну?
— Ну вот, и идут разговоры. Говорят: "Что Ионычу было, то и ему будет". Это про тебя, значит.
Голубев побледнел: Ионыч был вальдмейстер, которого убили.
— Вот, братец ты мой, — продолжал старшина: — Тоже и с народом надо сноровку. Сам знаешь, какой у нас народ отчаянный, сущие разбойники, будь они прокляты, варнаки!
— Кто это говорил? — помолчав, спросил Голубев.
— Мало ли кто.
— Я подам явку.
— О чем?
— А вот что ты говорил.
— Перекрестись! Я тебе ничего не говорил. Ничего не слыхивал, знать не знаю, ведать не ведаю.
Голубев подумал и сказал:
— Восемь.
— Ни-ни!
— Как хотите.
— Пять рублей и по рукам.
— Семь.
— Нет, и не говори.
— Ну, черт с вами!
— По рукам?
— Ладно.
Голубев и старшина ударили по рукам и дружески распростились. Затем Голубев скрылся у себя во флигеле, а старшина, выйдя за ворота, зашагал под дождем через площадь.
III
На другой день утром Псалтырин проснулся разбитый и больной. Заснув лишь в третьем часу ночи, он спал плохо и тревожно. Хмурясь и охая, он едва поднялся с постели. В окно глядело хмурое, ненастное утро. Шумел ветер, в окно хлестал дождь.
Маленький худенький старичок с безбородым лицом старой бабы, по прозванию Марыч, внес самовар. Марыч занимал при заводе совершенно фантастическую должность заводского чертежника, на самом же деле служил на побегушках, в качестве не то лакея, не то рассыльного. Поставив на стол самовар, Марыч низко, по-старинному, поклонился и пожелал Псалтырину доброго утра.