— А я ее ненавижу. Противная! Зачем отняла у нас Андрюшу?
И черные заплаканные глазки Кати мечут искры негодования и гнева.
Последнее объятие… Последние поцелуи, и Ия вскакивает в бричку.
— Июшка… Ия! — Пожилая женщина и девочка с одинаковой стремительностью бросаются к уезжающей. Мать целует ее глаза, щеки, губы… Катя, вскочив на подножку, обвивает руками ее шею. И обе задыхаются от слез. Работница Ульяна, живущая около пятнадцати лет у них в усадьбе, пожилая бобылка, утирает слезы передником и голосит, причитывая словно по умершему:
— Ба-ары-шня, ми-лень-ка-я. На ко-го ты нас по-о-оки-даешь, го-лу-бка си-и-и-за-я на-а-ша-а!
Но вот взмахнул кнутом работник арендатора, взяла с места пегая лошадка, и, визжа рессорами, покатила бричка.
— Пиши, Июшка, пиши! — долетало в последнем приветствии до ушей Ии, махавшей платком.
Точно железные тиски сжали сердце матери. Юлия Николаевна стояла, прислонясь к изгороди сада, и затуманенными глазами провожала бричку. Самые тяжелые, самые нелепые мысли шли ей на ум. Ей казалось, что она уже не увидит больше свою Ию. Что тысячи несчастий обрушатся на белокурую головку уехавшей дочери. Что, по крайней мере, десяток несчастных случаев уже предназначен для молодой девушки со стороны караулившей ее злодейки-судьбы.
Слезы непроизвольно катились по лицу старушки Баслановой, падали ей на грудь, смачивая ситец ее полинявшего капота. Вдруг что-то горячее и влажное коснулось ее бессильно повисшей руки.
— Катюша?
— Да, мамочка, это я. Ия уехала, я осталась. Ия просила меня поберечь тебя. Пусть она работает и служит спокойно, наша Ия, а я будут утешать тебя. Все вы считаете меня еще маленькой глупышкой, я шалю и дурачусь — это правда, но… но я очень-очень люблю тебя, мамочка, и буду стараться не огорчать тебя ничем. Через две недели я уеду в пансион в С., а пока я с тобою, ты увидишь, как проказница Катя умеет успокаивать и оберегать свою дорогую мамусю.
И ласкаясь, как кошечка, девочка обняла мать и повела ее в дом.
Растроганная участием и лаской младшей дочери, Юлия Николаевна постепенно перестала плакать.
Да и нельзя было долго предаваться отчаянию бедной вдове. Жизнь предъявляла свои требования. Жизнь не ждала. Не ждали и работы в маленькой усадьбе.
Необходимо было приниматься за них.
В тот же день огромный, как дом, волжский пароход уносил вверх по реке Ию.
Мелькали знакомые, дорогие сердцу картины.
Белые здания церквей и монастырей. Белые стены старинных русских городов. Бежали спокойные, величавые волны реки-царицы. Попадались навстречу огромные пароходы, плоты, буксиры, беляны.
Звучала красивая заунывно-печальная русская песня. Целая стая серых птиц носилась над пароходом. Пассажиры кормили их, бросая с палубы куски хлебного мякиша и булок. Резко кричали чайки, как бы посылая свою благодарность за пищу людям.
Ия стояла на палубе и смотрела в ту сторону, где находились по ее предположению родные «Яблоньки» и где — она ясно чувствовала это — грезила ею седеющая голова ее опечаленной матери.
И только ночной августовский воздух прогнал ее в каюту. Но и тут прежде, нежели заснуть, молодая девушка долго и тревожно думала о тех, кто в это время, по ее расчету, ложился на отдых в далеких и милых сердцу «Яблоньках».
— Они все очень хорошие, чуткие и славные, и я уверена, вы скоро привыкнете к ним. Я укажу вам нескольких девочек, требующих особенно чуткого и внимательного к себе отношения: Маня Струева, Шура Августова и башкирка из уфимских степей, дочь оседлого бека, Зюнгейка Карач, да еще Ева Ларская, пожалуй, с этими четырьмя воспитанницами вам придется немного повозиться.
Говоря это, еще молодая и красивая девушка лет двадцати семи, с прозрачно-бледным лицом и большими черными глазами, особенно ярко горевшими на худом с выступавшими скулами лице, улыбнулась Ие ласковой, немного искательной улыбкой. И усиленный неестественный блеск глаз, и чрезвычайная худоба и бледность Магдалины Осиповны Вершининой подчеркивали присутствие разрушительной и беспощадной болезни в этом молодом организме. А частый удушливый кашель, разрывавший каждые десять минут впалую грудь девушки, еще более подтверждал наличность злейшего недуга.
У Ии, приехавшей в частный пансион госпожи Кубанской час тому назад прямо с вокзала железной дороги, сердце разрывалось от жалости при виде этой крайне симпатичной наставницы, обреченной на раннюю гибель. Красивое печальное лицо чахоточной, глубокие, запавшие добрые глаза, бледная, как будто извиняющаяся улыбка и две тяжелые черные косы, спущенные просто как у подростка вдоль спины, — все это сразу привлекало к ней, невольно будило симпатию, а главное — глубокое сочувствие и жалость.
Должно быть, Магдалина Осиповна прочла выражение этого сочувствия в серых глазах Ии, потому что легкая краска залила ее бледные щеки, и она проговорила своим слабым глуховатым голоском:
— Да… вот, заболела некстати… Сил совсем нет. И кашель, и головные боли. Прически даже как следует сделать не могу. Вот еду через неделю в Ялту к дяде. Говорят, Крым делает чудеса в таких случаях. Да и тянет меня самоё, знаете, к южному солнцу. Холодно и сыро здесь. Как лист дрожу по ночам от лихорадки. Ждала вас, только чтобы уехать. Тетя с дядей живут у меня безвыездно в Ялте. Буду у своих. И лечение, и уход прекрасный. Отчего бы и не поправиться? — неожиданным вопросом заключила она свою речь.