— Нам, будьте добрые, барышня, тую газету, где господин Штрок отписали за кражу на Собачьей площадке.
Мы его дразнили, что он «свои преступления» сочиняет по копеечным романам, ходким тогда в простонародье со времен дела Дрейфуса, но он гордо отвечал:
— Я чтоб делал свои преступления по ихним романам? Это они сочиняют романы по моим преступлениям!
— Штрок, — сказал я, подавая ему открытку со злой женою и страдальцем-мужем, — скоро будет у вас в хронике покушение на убийство молодого фельетониста, подававшего надежды.
Он прочитал, покрутил открытку в руке и вдруг сказал мне:
— Идите сюда; я давно хотел с вами вот об этом поговорить.
Мы вышли в пустую комнату.
— Вы напрасно это затеяли, — начал он, — лучше было не трогать эту шулерскую компанию.
— Штрок! — ответствовал я, выпячивая грудь, — за кого вы меня принимаете? «Я тверда, не боюсь ни ножа, ни огня».
— Да никто вас не тронет, ерунда, дело не в этом. А просто — незачем задевать своих собственных друзей.
— Каких друзей? что вы плетете, коллега?
— Штрок не плетет, а знает. Давно вы не были у Фанкони?
— Вообще в таких шикарных местах не бываю.
— А вы возьмите аванс в конторе и сходите. Вечерком, часов в десять. Увидите всю эту компанию, за отдельным столом. На первом месте, душа общества, обязательно восседает ваш приятель Сережа Мильгром.
Я зазвал к себе Сережу и устроил ему без всяких церемоний жесточайший допрос. Он сначала сделал наивные глаза и спросил:
— А в чем дело? Почему нельзя обыграть богатого типа? И почему не все равно, как его обыграешь?
— Вы метафизику бросьте. Я вас спрашиваю: работаете вы с этой компанией или нет?
— Надо правду сказать?
— Всю!
— Так вот: я, пока что, больше присматриваюсь. Раза три уже дулся в банчок в одном таком доме, но мне так везло, что незачем было звать рыжего на помощь.
— К чему присматриваетесь?
— До хлопцев присматриваюсь и до техники. Хлопцы обворожительные, Маруся бы каждого мигом забрала в «пассажиры», на тебе даровой билет с пересадкой; только я их до Маруси не подпущу. А техника зато — палеолитическая. Курс четырех классов прогимназии[83]. Я куды ловчее. Смотрите!
Он сунул руку мне за пазуху и оттуда, двумя пальчиками, за кончик, извлек червонную даму; а у меня и колоды во всем доме не было.
— Сережа, — сказал я, сдерживая бешенство и тревогу, — дайте мне сейчас же честное слово, что вы бросите и эту компанию, и все это дело. Вы уже попали к репортерам на зубок; чего вы хотите? осрамить отца и маму на всю Одессу? мало у них горя без вас?
Он смотрел на меня пристально.
— Эк вы волнуетесь, — оказал он с искренним удивлением; ясно было, что он взаправду не видит, из-за чего тут горячиться. — Ладно, отошьюсь; жаль огорчать хорошую мужчину, хоть это вы и действуете против свободы личности, а потому реакционно. Отшился, баста; борода Аллаха и прочее. И насчет предков вы правы: нехай отдохнут от семейных удовольствий.
Я ему поверил, он в таких случаях, дав обещание, кажется, не врал; и после мне коллега Штрок тоже подтвердил, что Сережа «отшился». Месяца два у меня еще ныло внутри тяжелое чувство; но я его крепко любил, и скоро все стерлось.
* * *
А Марко, действительно, после того случая с сосисками у Брунса, перевелся на кошерное питание.
Началось это косвенно с того, что меня пригласили на тайное совещание об устройстве самообороны. Это было перед Пасхой; если я верно еще помню последовательность событий — но не ручаюсь, — то через полгода после несчастия с Ликой. Адрес мне дали незнакомый, на Молдаванке или где-то неподалеку. Оказалось помещение вроде конторы, но без дощечки на дверях; принимал нас молодой человек лет 28-ми, симпатичной внешности, с черной бородкой; Самойло Козодой, которого я там застал, называл его «Генрих»[84], а другие никак не называли — по-видимому, и не знали его лично. Собралось человек шесть молодежи, большинство студенты. «Генрих» принес чайник, стаканы, печенье, оказал:
— Если что понадобится, я к вашим услугам, — и ушел в другую комнату, и никто его не удерживал.
Мы там решили объявить себя комитетом, собрать массу денег и вооружить массу народу. Говорили, главным образом, двое из студентов: один — большой видно философ, со множеством заграничных терминов в каждой фразе; зато другой, напротив, реального и даже немного циничного оклада, с резкими еврейскими интонациями, удивительно как-то подходившими к его ходу мысли.
— Не могу, — излагал философ, — никак не могу отрешиться от некоторого скепсиса пред этой концепцией: наша еврейская масса в роли субъекта охраны.
— Вы боитесь, что разбегутся? — Ну, а если разбегутся, так что? Накладут им? И пускай накладут: это их проучит, на следующий раз храбрее будут.
— Но не рациональнее ли было бы, — настаивал первый, — утилизировать элементы более революционные: поручить эту функцию, например, сознательному пролетариату?
— Вот как? — отвечал второй. — Мы за каждый «бульдог» должны заплатить три рубля шестьдесят, и я еще не вижу, где мы достанем три шестьдесят; а потом дадим эту штуку вашим сознательным, и спрашивается большой вопрос, в кого они будут палить?