Пятая печать. Том 2 - [8]
— К-какая Катька… куда понесла?.. где?
— Заладил! — перебивает Голубь, — Где, да где! Не нарывайся на рифму… гинекологическую!
Отвод готов: фрайер под наркозом психологическим. Сейчас с него хоть пиджак сними — не заметит! Кашчей тушует: распахнутым журналом закрывает грудь фрайера и мои руки. Мне под журналом ни фига не видно, но мне смотреть не надо. Левой рукой я щипаю за пиджак, отводя его от тела, а правой расписываю пиской добротную материю пиджака по ощутимой вертикали ребра лопатника. С радостным азартом чувствую, как распухший от купюр лопатник охотно выходит через разрез, а мне остается не-е-е-жненько снять его с перелома и пропулить Мылу, который за моей спиной напрягся, как спринтер на старте.
Не успевает Голубь закончить эмоциональную речь в защиту злодейски совращенной малолетки, как Мыло с лопатой прыгает с подножки ходко идущей тарки. Вслед за ним, не спеша, пробираюсь к дверям я. Кашчей отстраняется от наконец-то повернувшегося к Голубю фрайера, и пространство между ним и фрайером по трамвайному закону природы заполняется другим пассажиром. А Голубь, войдя в роль чувака захарчеванного, смачно крутит шарманку, уходя от фрайера в глубь вагона и меняя агрессивный тон на извиняющийся:
— Извини, папаша, это плешь твоя на ту падлу схожа! Покнацаешь с жопы, та ж картинка! А на будку позырил: секу поблазнилось! Будка твоя в три раза ширше, за один сеанс не обхезашь!
Эти извинения я уже в дверях слышу. На пару секунд задерживаюсь на подножке, ожидая Штыка, который меня прикрывать должен, слышу, как в дискуссию о размерах лысины и будки включаются пассажиры вагона.
— Ты, паря, чо, на всех кудрявых бросаешься?
Трамвай грохочет, народ хохочет, а фрайер хочет… провалиться сквозь пол хочет! Потому как у Голубя извинения занозистее обвинения. Отвернулся фрайер ото всех, насупился, молчит. Молча обижается, будто бы диспут о будке его не касается. Быть может, в этой тарке его знакомая едет?! И хотя фрайер на катушках, но наглухо он отключен от советской действительности и беспокойства за лопату. По медицине — стресс, по фене — отвод. Отвел Голубь внимание фрайера. Попробует вспомнить фрайер, кто с ним рядом был — не вспомнит! Голубь ему память отшиб, стали мы невидимками — отвел глаза Голубь.
Прыгаю с подножки. За мной — Штык. При шухере он должен подставиться, потому что у меня писка в погребе. Это карман с потайным входом вдоль штанины до манжета. Впрочем, писка у меня такая, что формально не прискребешься: изделие «Канцпрома»! Это «Канцпром» придумал складные миниатюрные ножички, в которые вставляются половинки лезвий безопасных бритв. Получается удобный и вполне легальный инструмент для писателя. Я вижу, как на подножке удаляющегося трамвая появляется Кашчей с журналом под мышкой. Вот и он соскочил — вася: никто не подрезался! А Голубь от нас и от фрайера был далеко, с нами не общался… Но и он вот-вот спрыгнет с первой подножки.
Стрелка забита за городом, где вчера купались. Все собрались. А Шмуки нет. Бегает по детдомам — сестру ищет. Когда его мать забирали, просила она Шмуку как старшего брата не оставлять сестренку в детдоме, а везти к бабушке в Курск. Но чекисты специально их разлучили. Я знавал четверых братьев, которых эти мрази развезли по четырем детдомам! Горазд НКВД на пакости! Подорвал Шмука из спецдетдома и ищет сестренку по всем детдомам.
Только искупались, появляется Шмука. Нет и тут его сестренки. Все выбираются на берег: дербанка хабара — дело интересное. Опасаясь сглаза, Голубь не дербанит, пока все не соберутся, мало ли… такая у нас работа: не любит глаголов будущего времени. Кроме того, каждая дербанка у Голубя — ритуал. Сгальной или воспитательный. Каждый раз по-разному. После подсчета навара Голубь с общего согласия половину в общак кидает, тогда каждому из нас на личные траты причитается по зеленухе (по полсотне!) на рыло. Вот это воробушки!
— Это тебе, Шмука! — Голубь протягивает Шмуке хрустящие купюры, минуя руку нетерпеливого Мыла, сидящего рядом с Голубем. — Тебе, Кашчей! — и опять мимо протянутой руки Мыла! — Тебе, Рыжий! — и опять мимо Мыла! Теперь это все секут…
— Как большую лопату дават, то «ол, ол!.. сюды ходы, товарыщ нацмен!.. давай-давай, копай-копай! дорогой наш нацмен! Ярар!» А как ма-аленький денга дават, то «куда прешь, татарский морда?!!» — выдает Мыло национальный юмор времен Первой пятилетки. Но прикол в масть, все ржут.
— И тебе, Мыло, и тебе, Штык! — завершает раздачу хабара Голубь. И комментирует:
— Кодла сработала фартово, каждый свое дело сделал. А вот как? Я раздал хабар в том порядке, насколько классно работал каждый. Сперва Шмука — молоток, кипятком не писял, накнокал пухленький сюжет с понятием. Потом Кашчей фрайера в стойло ставил тип-топ и вертел его там по высшему классу! И Рыжий пеху писал чин чинарем — фрайер не щекотился. У них все тики-так!
А ты, Мыло, раз нервный, пей спокойные капли! А то нарезАл винта, будто не пропуль взял, а шилом в жопу ткнули! Ладно, только я на тебя зырил, а то верняк засекся бы! Сам бы слинял, а Рыжего с Кащчеем в шухере оставил! А Штык наоборот… уснул что ли на жопе у фрайера?! Раз Рыжего пасешь, держись к нему впритирочку, чтобы не ждал он тебя на подножке! Это, волкИ, мелочи жизни, но в нашей работе мелочей не бывает, а горят на мелочах синим пламенем…
Судьба сына, 10-летнего Саши Войлошникова, ЧСИРа — члена семьи изменника Родины, изложена в романе «Пятая печать».«…Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.