Пушкин в Михайловском - [8]
— Погоди еще трохи. Остынешь, так выкупаю.
— А потом поводи, чтобы на ноги не пало, — заметил Никита, движимый вековою, опять-таки деревенской заботой, любовью к животным и стародавними знаниями.
Ямщик ничего не ответил, неразборчиво только буркнул в усы и крепко протер их меж пальцами. Смысл недовольного бурканья ясен был Пушкину: чего там еще — поводить! Ему ли не знать — ямщику! — всю повадку и всю природу коней!
Пушкин сам в разговор не вступал, но послушать любил. За словами всегда возникал новый характер, свежие чувства. Да и самая речь, далекая книг, была наслаждением. Так вот когда-то слушал он и на Дону…
Под рубашкой ходил холодок, пробираясь к плечам. Одесская лава, потрескивая, в нем остывала: целый год жизни! Но эта река, безмолвная, важная, едва обозримая, — иная стихия, чем море, и стоила моря.
— Ты как пойдешь их купать, — обратился внезапно он к ямщику, — скажи мне. Я тоже пойду окунусь.
Он посмотрел на сапоги, на штаны — все было пыльно. Длинные ногти и в полутьме крепко были черны.
— Не застудиться бы вам, — с осторожностью вымолвил нянька Никита.
— А ты потом меня поводи, чтобы на ноги не пало, — передразнил его Пушкин.
— Да мы уже знаем, чего приготовить, — отозвался слуга, покорствуя и понимая.
И обоим им все же припомнилось, как четыре года назад в Екатеринославе он также, в недобрый час, видно, выкупался и слег в лихорадке. «Хорошо, Раевские-господа тогда отыскали, а то б пропадать!» А Пушкину живо представилось, как после озноба проснулся он весь в поту; Никита Козлов заботливо вытянул откуда-то — летом! — заячий старый тулупчик, который он прихватил «для всякого случая», и им отогрел барчука.
Нынче купанье прошло без вреда. Пушкин нырял и отфыркивался: особая прелесть пресной текучей воды!.. Он решил наконец отоспаться и с наслаждением вытянул ноги; не закрывая глаз, долго глядел в темноту.
Опять Кременчуг! Здесь он замкнул путь этих лет, как бы арканом окинув пространства и затянув их огромной петлею: и снежный Кавказ, и полуденный Крым, и вся Украина, Молдавия, и море, Одесса… А назавтра с утра — след в след, как ехал тогда из Петербурга, — дорога на север.
Тут он быстро свернулся, как в детстве, и, сомкнув обе ладони, сунул руки под голову: спать! Да и хорошо бы без снов!
Усталость дороги, купанье, речной охлаждающий воздух — и в довершенье всего ничего не приснилось; видно, и впрямь Одесса была позади.
Как и во всякой дальней поездке, после долгого отсутствия из родных палестин, бывает какой-то рубеж, на котором погода внутри нас меняется. Одна половина — это отъезд, расставанья, воспоминания; это как в гору: глянешь назад, а под тобой та страна, что покидаешь. Воспоминания живы и жгут, недавние образы отрываются с болью. Но вот — перевал, и в очень короткое время закрыта страна за спиной, а в новом тумане встает и мерцает то, что впереди. Это для Пушкина тоже былое, но более давнее, оно не печет, как открытое солнце, оно наплывает туманною дымкой, прежде чем стать знакомой и новой явью. Воспоминания эти не бегут по следам, догоняя, ими веет навстречу, они и миротворят и освежают; пожалуй, что даже и молодят.
Так позади оказалась жаркая и золотая Одесса, и потянуло прохладным видением матовых гладей озер: где-то вдали — впереди — ждало Михайловское.
Пушкин катил теперь дальше — на Лубны и Прилуки, Нежин, Чернигов. Все еще шла Украина, но здесь уже чаще мелькали березы, по ручьям ивняки. На одном перегоне глянула группа осинок: раннее золото чуть уже тронуло некрепкое дерево.
Дорога шла в гору, и Пушкин не вытерпел, спрыгнул на ходу. Он подбежал и потряс серенький ствол. Несколько желтых плавных кружков, колыхаясь, упало на землю. Пушкин серьезно следил это падение. Потом его взгляд скользнул за опушку, в глубь леса, и он увидал отличную кочку, густо покрытую пышным игольчатым северным мхом. Мох был как детство: и зимою за окнами на пушистых валиках ваты, и весеннею ростепелью по мочажинам в лесу. Брови расправились; ему стало весело, беспричинно легко. Бездумно сложил он ладони у рта и гукнул совой, произведя переполох между мелкими пташками. Орешник заколебался под солнцем, и обнажилась мохнатая гранка орехов. Дать себе волю — ушел бы далеко, по голос Никиты окликнул его, и он побежал, по-мальчишечьи перескакивая через зеленые кочки. Горстка спелых орехов все же была зажата в руке. В нем возникало теперь желание подвигаться и почудить, желание людей, шуток и смеха.
Он вспомнил «Родзянку-предателя», жившего неподалеку. Свидание их должно было состояться еще в Одессе, да тот не приехал. Когда-то встречались они в Петербурге, когда Родзянко служил еще в гвардии. Пушкин тогда сильно фрондировал, а в эпиграмме Родзянки как раз был намек на один эпизод: юноша Пушкин в театре соседям показывал портрет убийцы герцога Беррийского, а под портретом было написано: «Урок царям». Старший приятель неосторожно тогда над ним подсмеялся, и Пушкин был на него очень сердит. Но это так было давно! Родзянко теперь жил на покое в богатом поместье своем в Хорольском уезде. Стихи вообще он писал весьма неприличные, что, впрочем, Пушкин легко извинял, — хуже гораздо, что стихи были плохи. Но, в сущности, этот толстяк был добряком и лежебокой; и был собутыльником веселой поры. Пушкину вздумалось его навестить.
"Пушкин на юге" — первая часть дилогии "Пушкин в изгнании" известного советского писателя И. А. Новикова. В романе повествуется о пребывании опального А. С. Пушкина на юге, о его творческих исканиях и свершениях.
… Те, кто уехали, я их не осуждаю, Я не о политиках, а о покинувших родину — так… разве лишь оттого, что трудно в ней жить. Не осуждаю, но не понимаю, и жалко мне их. Трудно? О, да! Но ведь и там не легко… А жалко — еще бы не жалко: скитаться не дома!…
В этом сборнике ранних произведений И А. Новикова впервые после долгого перерыва воспроизведен роман «Золотые кресты» (1908 г.), в котором переплетаются религиозные и мистические мотивы.Ранние рассказы и повести (1905–1912 гг.) отражают духовные искания разных слоев общества предреволюционной поры.Думаем, читателю будет интересно увидеть характерные для Серебряного века поиски новых причудливых форм в одних рассказах и зрелый реализм русской классической литературы — в других.И, наконец, большая повесть «Жертва» (1921 г.) показывает первые шаги нового режима.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.