Пушкин в Михайловском - [6]
Так же тогда, как и нынче, лениво, но аккуратно, сумки валили в тележки, лошади так же бодро пофыркивали, ямщики подправляли кушаки и поглядывали, не нагрянет ли туча, а станционный смотритель с подвязанной серым платком разбитой щекой так же невнятно и косноязычно шипел, потому что орать мешала скула. Он не мог не ругаться и не распекать по той самой причине, по которой хорошее эхо не может безмолвствовать. И он был тем перекрестком, где пересекались пути низовой молчаливой России и одаренных голосом свыше господ. Но и ему, как почтальону, как ямщикам, решительно не было дела до того, что таилось в баулах и сумках, пересылаемых с юга на север и с севера на юг. Это был разговор по верхам.
Воля монарха о Пушкине… Вот ему самому любопытно было бы вникнуть, как все там возвышенно было изложено, а впрочем, самую суть этой воли Пушкин знал хорошо и уже выполнял. В Одессе еще он уже знал, что его письмецо об «афеизме» перехвачено было в Москве и послужило предлогом к высылке. О нем еще будет у Пушкина переписка с самим императором! А пока что и его самого, как почту, пересылали — сперва на юг с севера, а вот нынче — с юга на север.
Завтрак окончен. С подорожною кончено. Смотритель вздыхает, поправляя повязку. Не только до почты — ему никакого нет дела и до проезжающего: довольно того, что не завзятый драчун, а человек будто бы мирный.
Лошади тронули, и снова дорога: версты и версты, думы и думы…
Глава вторая Дорога
Думы Пушкина, впрочем, порою не очень-то были связны и отчасти мешались. Дорога местами была довольно тряска. Никита Козлов, в новой татарской ермолке, подаренной барином, громко посапывал и клевал носом, но, во всяком случае, ничему не мешал. Мягко и ровно бежала навстречу дорога; пустынная степь полна была запахов, и ноздри у Пушкина слегка раздувались. Он и молчал, но не оставался в покое, всякая резкая мысль вызывала движение. Изредка он как бы что с себя стряхивал. А не довольно ли Воронцова? Черт с ним совсем, с Воронцовым! Если так много думать о нем — это, в сущности, быть от него как-то зависимым. Граф свое сделал, но и… свое получил! Пожалуйста, будьте покойны, ваше сиятельство!
Так к сокровенному, большому и пылкому чувству Александр Сергеевич добавлял и того озорства, мальчишеской злости, веселья, которые пенились в нем всю его жаркую юность; и так оба те чувства, не противореча одно другому ничуть, скорее друг друга крепили.
Это обычно: всякая трудность его возбуждала, подхлестывала. Так было с детства, через лицейские годы, Петербург, Кишинев; такова же была и Одесса. Брать, нападая; подчас задирать, даже бесцельно, чтобы возникла из столкновения вполне настоящая, хоть и условная ценность; честь, которую надлежит защищать с пистолетом в руках, — в этом было дыхание жизни. Но о дуэли с такою персоной нечего было и думать, — а жаль…
Певец Давид был ростом мал,
Но повалил же Голиафа,
Который был и генерал
И, положусь, не проще графа.
Однако ж тогда издеваться уж было бы нельзя, большая игра требует строгости и уважения. Но здесь была пущена в ход голая власть, а потому, веселясь, в ненавистном ему феодале мысленно он поражал простого ревнивца, умного дурака, которого удалось обмануть.
А впрочем, тут Пушкин невольно смыкал свои казавшиеся чуть набухшими, как у матери, веки, и при движении этом тотчас ощутимее становился все набегающий ветер, уже с едва уловимой прохладой, быть может, несущий отдаленную влагу, — ужели с Днепра? Брови немного от ветра ломило, только сейчас и заметил, но все ощущения эти были приятны. Закрыть глаза, ничего не рябит перед ними, не отвлекает, и мир воспринимается больше через осязание: самое сладостное и самое острое из всех наших чувств.
Эта едва ощутимая летучая влага, и эти касания, и как неустанно и нежно скользила струя упругого воздуха — все это уже далеко и от мыслей и от борьбы, это вкушается самая жизнь — недавняя, страстно взыгравшая вновь, ворвавшаяся в сегодняшний день. Воспоминание вставало отнюдь не в слова, было оно столь же живое, как самая явь, и омывало его потоками чувств, осязаемых образов. Он неосознанно делал движение ртом, как бы освежая пересохшие губы, и открывал сразу глаза. Голубизна их глядела сгущенная, и влагой на них покоилась нега.
Так бы, казалось, и оставаться, покоиться и самому, но опять и опять, как сургуч на письмо, полное нежного чувства, капала горечь разлуки, насилия, над ним учиненного. И вот он порывисто вытягивал ноги и расправлял плечи, переплетал длинные пальцы и выкидывал их к спине ямщика.
— Пошел! Погоняй!
Торопиться ему было некуда, незачем, но были необходимы движение, быстрота. Если бы шел, железную палку кинул бы перед собою и побежал ее догонять.
Кони прибавили рыси. Он поглядел па худые свои и небольшие крепкие руки, приблизил к глазам. Перчатки торчали из-за сиденья: не надо, теперь ни к чему! Но под ногтями набилась дорожная желтая пыль. Хотел их почистить — щеточки были в ларце: оставим до вечера!
Аккуратно обернутый ватой, в ларце же уложен был и драгоценный предмет — загадочный сердоликовый перстень с еврейской надписью — память и талисман. Он ни за что не хотел подвергать его случайностям дороги и только повел глазами к задку запыленной коляски.
"Пушкин на юге" — первая часть дилогии "Пушкин в изгнании" известного советского писателя И. А. Новикова. В романе повествуется о пребывании опального А. С. Пушкина на юге, о его творческих исканиях и свершениях.
… Те, кто уехали, я их не осуждаю, Я не о политиках, а о покинувших родину — так… разве лишь оттого, что трудно в ней жить. Не осуждаю, но не понимаю, и жалко мне их. Трудно? О, да! Но ведь и там не легко… А жалко — еще бы не жалко: скитаться не дома!…
В этом сборнике ранних произведений И А. Новикова впервые после долгого перерыва воспроизведен роман «Золотые кресты» (1908 г.), в котором переплетаются религиозные и мистические мотивы.Ранние рассказы и повести (1905–1912 гг.) отражают духовные искания разных слоев общества предреволюционной поры.Думаем, читателю будет интересно увидеть характерные для Серебряного века поиски новых причудливых форм в одних рассказах и зрелый реализм русской классической литературы — в других.И, наконец, большая повесть «Жертва» (1921 г.) показывает первые шаги нового режима.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.