Пушкин - [3]
Для него нет в мире никого и ничего безусловно-презренного и ничтожного, ни одного безразличного существа, от которого можно было бы равнодушно отвернуться. Всё на свете важно, все на свете важны. Подобно тому как он замечает прозаические бредни повседневности, фламандской школы пестрый сор, и поэтизирует все, к чему ни прикасается, так и в людях благодатной прозорливостью ума и сердца всегда находит он что-нибудь светлое – несомненно, потому, что сообщает им внутренний свет и тепло своей собственной души. В «Домике в Коломне» Пушкин рассказывает про молодую богатую графиню, которая
У него царит приветливое отношение к людям, чудная внимательность к ним, – все равно, будет ли это Наполеон со своими мощными замыслами или хлопотливая старушка Ларина, будут ли это братья-разбойники или дядька Савельич из «Капитанской дочки», барышня ли крестьянка или задумчивая Мери, одна из сестер печали и позора, которая поет на пиру во время чумы. Он осуществил поэтическое равенство, у него нет иерархии людей, он не признает местничества. Его нежная любовь к подруге дней его суровых, дряхлой голубке-няне, чья память близка всей России, потому что она, добрая подружка, холила его жизнь и рассказала гениальному мальчику русские сказки, которые он впоследствии так поэтично повторил, – эта благодарность питомца, теплою волною пробегающая по его произведениям, – тоже лишь частичное проявление пушкинской ласки и поклона всему, что есть на свете доброго и душевного, что спасает от житейского холода и нравственного одиночества.
Да, в моральном строе Пушкина любовь занимает первенствующее место, но любовь – без сентиментальности, стройно соединенная с его изумительной духовной свободой и с той непринужденностью юмора и поэтического легкомыслия, которая составляет колорит и тон многих его произведений. Однако не скрывает юмор, что сердце его горит и любит – оттого что не любить оно не может. Пушкин – эхо, не только верное миру, не только правдивое и честное, но и эхо любящее. Его ответ – его привет. То, что он услыхал и воспроизвел, вызвало в нем просветленную любовь к жизни и благоволение к людям.
Это не значит, разумеется, чтобы у него не было насмешки, даже злой и неприятной эпиграммы, не всегда великодушной шутки: для этого он слишком человек и слишком естественна его поэзия; отсутствие холодной безукоризненности составляет одну из привлекательных черт его и ее. Это не значит и то, чтобы он не испытывал гнева и скорби, чтобы он робко и покорно воспринимал зло и несчастие: мы все помним его печаль, раскаты его поэтического негодования и это у него страдалец возносит к Богу святую месть. Но его Немезида не отталкивает от себя, и нелицеприятный суд ее справедлив, а печаль его светла. Пушкин часто говорил о жалком роде людей, достойном слез и смеха, о тупой черни, и он сказал эти горькие слова: кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей; но презрение к пошлости толпы не заглушает его любви к человечеству. Частные недостатки не затемняют перед ним общего величия мировой драмы и ее участников – этих бедных «чад праха». Он их не проклинает, как порою Байрон, не издевается над ними. Они искажают свою природу, когда их соединяет в одно неразумное и слепое целое общность предрассудков и мелочных забот, когда они образуют затягивающий омут, который опасен для всякого и в котором все могут ожесточиться и очерстветь, превратиться в мертвые души; но каждая из этих человеческих единиц сама по себе способна к добру. Человек лучше людей. Ошибки и заблуждения современности, осуждающей своих непонятых героев, своих Барклаев де Толли, исправит поэт, который заступится за них, и вообще нельзя отвергнуть мира, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит, т. е. хотя бы одна организация, воспринимающая красоту и добро. И на человечество, как на единый нравственный организм, не ложится пятно позора. Поэтому, несмотря на все мгновенные вспышки укоризны и горечи, у Пушкина незыблема вера в людей, и нет для него сомнения в их исконно доброй природе. Поэтому духовный аристократизм соединяется у него с глубокой нравственной доступностью, и, кроме счастья – роптанью не внимать толпы непросвещенной, он знает радость – участьем отвечать застенчивой мольбе.
Эти гордые советы царственного одиночества: живи один, останься тверд, спокоен и угрюм, ты сам свой высший суд, обиды не страшись, не требуй и венца, не делись с толпой пламенным восторгом, – они относятся не только к поэту, но и ко всякому человеку; однако вовсе не славят они холода и надменности, а представляют собою великие заповеди бескорыстия, восхваление душевного мира, доверие к его непогрешимому суду, который возвышается над изменчивыми приговорами внешней среды. Пушкин мог бы постоянно жить один, в самом себе, питать в своей душе долгие думы, усовершенствовать плоды любимых дум, пленник духовного Ватикана, – так обширен и обилен был его внутренний дом. И на вопрос, зародившийся в горечи разочарования: кого ж любить? кому же верить? кто не изменит нам один? – он не только с оттенком печальной иронии, но и серьезно мог бы ответить: любите самого себя. Это потому, что он верил в свои нравственные силы, себя уважал. И это находится в неизбежной связи с тем важнейшим фактом человеческой и поэтической биографии Пушкина, что всегда он был самим собою. Такой подражающий, он в то же время ни для кого не был внушаем – даже для самого себя; даже себя он себе не порабощал, и никто и ничто его не гипнотизировали. Он не настроил себя намеренно на лад печали, когда из равнодушных уст равнодушно внимал вести о смерти когда-то любимой женщины. Или – другой пример – он поверил Овидию и подготовил себя к тому, чтобы в стране его изгнания увидеть пустыню мрачную, туманы, снега, нивы без теней, холмы без винограда; но взор изменил обманутым мечтаньям – и что же? – поэт, искренний, свободный, честный, сознался:

«Когда-то на смуглом лице юноши Лермонтова Тургенев прочел «зловещее и трагическое, сумрачную и недобрую силу, задумчивую презрительность и страсть». С таким выражением лица поэт и отошел в вечность; другого облика он и не запечатлел в памяти современников и потомства. Между тем внутреннее движение его творчества показывает, что, если бы ему не суждено было умереть так рано, его молодые черты, наверное, стали бы мягче и в них отразились бы тишина и благоволение просветленной души. Ведь перед нами – только драгоценный человеческий осколок, незаконченная жизнь и незаконченная поэзия, какая-то блестящая, но безжалостно укороченная и надорванная психическая нить.

«В представлении русского читателя имена Фета, Майкова и Полонского обыкновенно сливаются в одну поэтическую триаду. И сами участники ее сознавали свое внутреннее родство…».

«На горизонте русской литературы тихо горит чистая звезда Бориса Зайцева. У нее есть свой особый, с другими не сливающийся свет, и от нее идет много благородных утешений. Зайцев нежен и хрупок, но в то же время не сходит с реалистической почвы, ни о чем не стесняется говорить, все называет по имени; он часто приникает к земле, к низменности, – однако сам остается не запятнан, как солнечный луч…».

«Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: „писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности“…».

«Наиболее поразительной и печальной особенностью Горького является то, что он, этот проповедник свободы и природы, этот – в качестве рассказчика – высокомерный отрицатель культуры, сам, однако, в творчестве своем далеко уклоняется от живой непосредственности, наивной силы и красоты. Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха. Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и ширей. Дыхание Волги, которое должно бы слышаться на его страницах и освежать их вольной мощью своею, на самом деле заглушено тем резонерством и умышленностью, которые на первых же шагах извратили его перо, посулившее было свежесть и безыскусственность описаний.

«„Слепой музыкант“ русской литературы, Козлов стал поэтом, когда перед ним, говоря словами Пушкина, „во мгле сокрылся мир земной“. Прикованный к месту и в вечной тьме, он силой духа подавил в себе отчаяние, и то, что в предыдущие годы таилось у него под слоем житейских забот, поэзия потенциальная, теперь осязательно вспыхнуло в его темноте и засветилось как приветливый, тихий, не очень яркий огонек…».

Елена Хаецкая (автор) публиковала эти записки с июня 2016 по (март) 2019 на сайте журнала "ПитерBOOK". О фэнтэзи, истории, жизни...

Обзор советской научно-фантастической литературы за 1961 год. Опубликовано: журнал «Техника — молодежи». — 1961. — № 12. — С. 14–16.

Ханс Кристиан Браннер (1903–1966) — один из наиболее значительных и талантливых писателей Дании XX века. В основе сборника — центральное произведение Браннера, признаваемое критиками вершиной современной датской литературы, — роман из времен немецкой оккупации и Сопротивления ”Никто не знает ночи”. Роман дополняют рассказы писателя, написанные в разные периоды его жизни. Произведения, включенные в настоящий сборник, опубликованы на языке оригинала до 1973 г.

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.

Настоящая заметка была ответом на рецензию Ф. Булгарина «Петр Басманов. Трагедия в пяти действиях. Соч. барона Розена…» («Северная пчела», 1835, № 251, 252, подпись: Кси). Булгарин обвинил молодых авторов «Телескопа» и «Молвы», прежде всего Белинского, в отсутствии патриотизма, в ренегатстве. На защиту Белинского выступил позднее Надеждин в статье «Европеизм и народность, в отношении к русской словесности».