Но мало того, что человек христианского понимания жизни по рассуждению ясно видит, что нет для него никакого основания отступать от ясно указанного ему богом закона его жизни для того, чтобы следовать случайным, шатким, часто противоречивым требованиям человеческим, но такой человек, если он уже некоторое время живет христианскою жизнью и развил в себе христианскую нравственную чуткость, уже не по одному рассуждению, но по чувству — буквально не может поступать так, как требуют от него люди.
Как для многих людей нашего мира невозможно истязать, убить ребенка, хотя бы такое истязание могло спасти сотни других людей, так точно для человека, развившего в себе христианскую чуткость сердца, становится невозможным целый ряд поступков. Христианин, например, принужденный к участию в суде, где человек может быть приговорен к казни, к участию в делах насильственного отнятия имущества, в прениях об объявлении войны или в приготовлениях к ней, не говоря уже про самую войну, находится в том же положении, в котором находился бы добрый человек, принуждаемый к истязанию или убийству ребенка. Он не то что по рассуждению решает, что ему не должно, но он не может сделать то, чего от него требуют. Потому что для человека существует нравственная невозможность известных поступков, такая же точно, как и невозможность физическая. Как человеку невозможно поднять гору, как невозможно доброму человеку убить ребенка, так невозможно и человеку, живущему христианской жизнью, участвовать в насилии. Какое же могут иметь значение для такого человека рассуждения о том, что для какого-то воображаемого блага он должен сделать то, что для него уже стало нравственно невозможно?
Но как же поступать человеку, когда для него очевиден вред следования закону любви и вытекающему из него закону непротивления? Как поступать человеку, — всегда приводимый пример, — когда на его глазах разбойник убивает, насилует ребенка, и спасти ребенка нельзя иначе, как убив разбойника?
Обыкновенно предполагается, что, представив такой пример, ответ на вопрос не может быть иной, как тот, что надо убить разбойника для того, чтобы спасти ребенка. Но ответ этот ведь дается так решительно и скоро только потому, что мы не только все привыкли поступать так в случае защиты ребенка, но привыкли поступать так в случае увеличения границ соседнего государства в ущерб нашего, или в случае провоза через границу кружев, или даже в случае защиты плодов нашего сада от похищения их прохожим.
Предполагается, что необходимо убить разбойника, чтобы спасти ребенка; но стоит только подумать о том, на каком основании должен поступить так человек, будь он христианин или нехристианин, для того чтобы убедиться, что поступок такой не может иметь никаких разумных оснований и считается необходимым только потому, что 2000 лет тому назад такой образ действия считался справедливым, и люди привыкли поступать так. Для чего нехристианин, не признающий бога и смысла жизни в исполнении его воли, защищая ребенка, убьет разбойника? Не говоря уже о том, что, убивая разбойника, он убивает наверное, а не знает еще наверное до последней минуты, убил бы разбойник ребенка или нет, не говоря уже об этой неправильности, кто решил, что жизнь ребенка нужнее, лучше жизни разбойника?
Ведь если человек нехристианин и не признает бога и смысла жизни в исполнении его воли, то руководить выбором его поступков может только расчет, т. е. соображения о том, что выгоднее для него и для всех людей: продолжение жизни разбойника или ребенка? Для того же, чтобы решить это, он должен знать, что будет с ребенком, которого он спасает, и что было бы с разбойником, которого он убивает, если бы он не убил его. А этого он не может знать. И потому, если человек нехристианин, он не имеет никакого разумного основания для того, чтобы смертью разбойника спасать ребенка.
Если же человек христианин и потому признает бога и смысл жизни в исполнении его воли, то какой бы страшный разбойник ни нападал на какого бы то ни было невинного и прекрасного ребенка, то еще менее имеет основания, отступив от данного ему богом закона, делать над разбойником то, что разбойник хочет сделать над ребенком; он может умолять разбойника, может подставить свое тело между разбойником и его жертвой, но одного он не может: сознательно отступить от данного ему закона бога, исполнение которого составляет смысл его жизни. Очень может быть, что, по своему дурному воспитанию, по своей животности, человек, будучи язычником или христианином, убьет разбойника не только в защиту ребенка, но даже в защиту себя или даже своего кошелька, но это никак не будет значить, что это должно делать, что должно приучать себя и других думать, что это нужно делать.
Это будет значить только то, что, несмотря на внешнее образование и христианство, привычки каменного периода так сильны еще в человеке, что он может делать поступки, уже давно отрицаемые его сознанием. Разбойник на моих глазах убивает ребенка, и я могу спасти его, убив разбойника; стало быть, в известных случаях надо противиться злу насилием.