[30 мая/11 июня.] Рано. Всё так же нездоровится. Читал роман Вендрих. Новые требования жизни прекрасно описаны. Жить не для себя, а для других, для идеи. Прекрасно. Косил. Слаб. Просители. Судятся. Надо прямо отсылать таких. Вчера славные два золоторотца. Я накормил их. И как б[ыло] хорошо!
Отчуждение с женою всё растет. И она не видит и не хочет видеть. Поеду в Телятинки по делу посаженных в острог. Ездил в Телятинки и Ясенки, письмо Урусову. Два старика: кривой староста и печник. Оба мохом обрастают. — Дома попытки разговора — бесполезные. —
[31 мая/12 июня.] Рано. Не помню. Знаю, что не работал. Кажется, просмотрел написанное. Дальше не могу идти. А доволен. И очень сильно и «к делу» дальнейшее. — Ничего не помню. Только дурного не было. Ездил к мировому. Его сын юрист. — Зачем сажают в острог? — «Для нравственного исправления», а сам смеется. А отец сажает. Он разрешил выпустить. Дома играют в винт. Неприятно. Вечером она говорит: голова свежа. Я счел себя обязанным говорить. Сказал, и всё тот же бессмысленный, тупой отпор. Не спал всю ночь.
[1/13 июня.] Встал всё-таки рано. Косить не нужно было, и потому пошел в Тулу за товаром. Нагнал меня старик, 70 лет, из Кутьмы. Он прошел уже 30 в[ерст]. Шли вместе. Было очень хорошо. В Туле закупил товар и вернулся домой бодро, но через силу. У нас Головин. Затеялся разговор о венгерских танцах и голодном Жарове старике, к[оторого] не кормят, п[отому] ч[то] хлеба нет. Таня восстала — жалко театра. Сережа тоже. «Нельзя, мол, ничего помочь». Замолчал, боюсь, неубежденный. Заснул крепко.
[2/14 июня.] .... Я читал, косил, сходил к Павлу, написал письмо Озмидову и повез на почту. Целый день ленив. Второй день начал не есть мясо. — Сережа ездил на молодой лошади. Пошли навстречу. Головенские мужики поздно идут с работы. Как завидно им за своих ребят. Я уж отживаю, а они делают склад жизни. У Kingsley прекрасно философское объяснение «сына» — идея человека — праведного для себя, для Бога. А чтобы быть таким праведным, надо быть обруганным, измученным, повешенным, презираемым всеми и всё-таки праведным. К Христу это неверно, п[отому] ч[то] у него были ученики, было признание его от людей. Неправильно и то, что «сын» вполне выражен Христом. Он выражается вечно и выразится только во всем человечестве. —
Ушел от несносного сиденья за чаем и ложусь спать.
[3/15 июня.] Рано. Ночь не спал и отвратительно. Попытался писать. Пошел на суд. Заведение для порчи народа. И очень испорчен. Расчесывают болячки — вот суд. Молчал. Баба, жена убитого — бедная, добрая. Обед. Она нехорошо кричала. Больно, что не знаю, что надо делать. Молчал. Пошел к Резуновым, читал Евангелие. Дома чай и беседа с Сережей и Кузминским — хорошо. Сережа говорит: тщетно делать. Кузм[инский] гов[орит]: скептицизм.
[4/16 июня.] Поздно. Esprit de l’escalier.>89 Думал о вчерашнем разговоре, и как раз утром Кузм[инский] и Сер[ежа] одни сошлись со мной за кофе. Я сказал Саше, что скептицизм ведет к несчастью, если человек живет в разладе с своими идеалами: чем дальше он пойдет по этому пути, тем тяжелее ему будет. И для него надо желать, чтобы жизнь его б[ыла] хуже. Чем хуже, тем лучше. Он согласился. Сереже я сказал, что всем надо везти тяжесть, и все его рассуждения, как и многих других, — отвиливания: «повезу, когда другие». «Повезу, когда оно тронется». «Оно само пойдет». Только бы не везти. Тогда он сказал: я не вижу, чтоб кто-нибудь вез. И про меня, что я не везу. Я только говорю. Это оскорбило больно меня. Такой же, как мать, злой и не чувствующий. Очень больно было. Хотелось сейчас уйти. Но всё это слабость. Не для людей, а для Бога. Делай, как знаешь, для себя, а не для того, чтобы доказать. Но ужасно больно. Разумеется, я виноват, если мне больно. Борюсь, тушу поднявшийся огонь, но чувствую, что это сильно погнуло весы. И в самом деле, на что я им нужен? На что все мои мученья? И как бы ни были тяжелы (да они легки) условия бродяги, там не может быть ничего, подобного этой боли сердца.
Переписанный отрывок прочел и чуть подправил. Пойду косить и шить. С завтрашнего дня встаю в 5. Но не курить и не берусь еще.
Косил долго. Обедали. Сейчас же пошел шить и шил до позднего вечера. Не курил. Вокруг меня идет то же дармоедство.
[5/17 июня.] Встал в 5. Разбудил мальчиков. Прошел к Павлу и сел работать. Работал довольно тяжело. Не курил. В 12 пошел завтракать и встретил всё ту же злобу и несправедливость. — Вчера Сережа покачнул весы, нынче она. Только бы мне быть уверенным в себе, а я не могу продолжать эту дикую жизнь. Даже для них это будет польза. Они одумаются, если у них есть что-нибудь похожее на сердце.
Косил. Шил сапоги. Не помню. Девочки меня любят. — Маша цепка. Письмо Черткова и офицера.
[6/18 июня.] В 6 косил весело. Маша со мной была. Потом писал письма: Толстой и офицеру — не послал. Черткову послал. Шил. Поздно в Тулу к прокурору — узнать о мужике, судимом за убийство.
[7/19 июня.] В 5. Шил две упряжки, третью косил. Пришел Штанге — революционер. Четвертую с ним ходил, и девочки выехали за мной. Хорошо, но устал.