В третьих потому, что жизнь этих людей (низших сословий) менее носит на себе отпечатка времени.
В четвертых потому, что жизнь этих людей некрасива.
В пятых потому, что я никак не могу понять, что думает будочник, стоя у будки, что думает и чувствует лавочник, зазывая купить помочи, галстуки, что думает семинарист, когда его ведут в сотый раз сечь розгами, и т. п. Я так же не могу понять этого, как и не могу понять того, что думает корова, когда ее доят, и что думает лошадь, когда везет бочку.
В шестых потому, наконец,[1114] (и это, я знаю, самая лучшая причина), что я сам принадлежу к высшему сословию, обществу и люблю его.
Я не мещанин, как смело говорил[1115] Пушкин, и смело говорю, что я аристократ,[1116] и по рожденью, и по привычкам, и по положенью. Я аристократ потому, что вспоминать предков — отцов, дедов, прадедов моих, мне не только не совестно, но особенно радостно. Я аристократ потому, что воспитан с детства в[1117] любви и уважении к[1118] высшим сословиям и в любви к изящному, выражающемуся не только в Гомере, Бахе и Рафаеле, но[1119] и во всех мелочах жизни. Я аристократ потому, что был так счастлив, что ни я, ни отец, ни дед мой не знали нужды и[1120] борьбы между совестью и нуждою, не имели необходимости никому никогда ни завидовать, ни кланяться, не знали потребности образовываться для денег и для положения в свете и т. п. испытаний, которым подвергаются люди в нужде. Я вижу, что это большое счастье и благодарю за него бога, но ежели счастье это не принадлежит всем, то из этого я не вижу причины отрекаться от него и не пользоваться им.
Я аристократ потому, что не могу верить в высокой ум, тонкой вкус и великую честность человека, который ковыряет в носу пальцем и у которого душа с богом беседует.
Все это очень глупо, может быть, преступно, дерзко, но это так. И я вперед объявляю читателю, какой я человек и чего он может ждать от меня. Еще время закрыть книгу и обличить меня, как идиота, ретрограда и Аскоченского, которому я, пользуюсь этим случаем, спешу заявить давно чувствуемое мною искренное и глубокое нешуточное уважение.
*№ 3 (рук. № 49. T. I, ч. I, гл. XVII, XIX—XXI).
Раздвинули бостонные столы, разобрались партиями и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и[1121] библиотеке. Марья Дмитриевна ругала Шиншина, который играл с нею.
— Вот ругать всех умеешь, а догадаться не мог, что тебе с дамы сюровой итти надо. Граф, распустив карты, с трудом удерживался от привычного послеобеденного сна. Кое кто сидел еще в кабинете. Молодежь, надзираемая графиней, собралась около клавикорд и арфы.[1122] Старшая дочь Марьи Дмитриевны съиграла на арфе; старшие девицы попросили Наташу и Nicolas спеть что нибудь. Наташа, к которой обратились прежде других, не соглашаясь и не отказываясь, отошла к сторонке и, пробуя свой голос, взяла несколько нот из арии Joconde, которую она любила.
— Можно, можно, у меня нынче голос прекрасный, — сказала она, весело встряхивая кудрями, которые валились ей на глаза. Pierre, отяжелевший от обеда, плюхнувшись на первый попавшийся ему стул, не спускал глаз с некрасивой, но милой девушки ребенка, прелесть которого, ему казалось, он один открыл.
— Что за голос славный, — сказал он Борису, который ему почти так же нравился в этот вечер, как и Наташа. Пьер находился, после скуки уединения в большом доме отца, в том счастливом послеобеденном состоянии сильного молодого человека, когда всех любишь и видишь во всех людях одно хорошее. Кроме того он, с свойственной ему способностью увлекаться, в этот вечер был сразу влюблен в двух: в Наташу, которая ему тем более нравилась, что он был убежден, что он один открыл ее прелесть, и в Бориса, который еще утром пленил его своей решительностью и честностью и который, чем больше он смотрел на его милое, всегда спокойное лицо и слушал его умные речи, всё более и более нравился ему. Еще за обедом он с петербургской высоты презирал, на сколько способно было его доброе простое сердце, всю эту московскую публику. Теперь же ему уже казалось, что здесь только в Москве и умеют жить люди, здесь только и найдешь настоящую поэзию жизни, думал он.
Борис, как и все очень молодые люди, дорожил внезапной дружбой Пьера, который был старше его, и старался выказывать перед другими, и особенно перед Наташей, близость своих отношений с Пьером.
— Nicolas! — сказала Наташа, подходя к роялю, — что бы спеть?
— Хоть «Ключ,» — отвечал Nicolas скучливо, который, видимо, был грустен.
— Ну, давайте, давайте. Борис, идите сюда. А где же Соня? — она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
«Ключ», как называли его у Ростовых, был старинный кватюр, которому научил их Димлер, они пели его вчетвером, Наташа, Соня, Nicolas и Борис, который хотя и не имел собственно таланту и голоса, но имел верный слух и, с свойственной ему во всем точностью и спокойствием, мог выучить партию и твердо держал ее.
Пока Наташа ушла, стали просить Nicolas, чтоб он спел что нибудь один. Он отказывался[1123] почти неучтиво и мрачно. Старшая дочь Марьи Дмитриевны Ахросимовой, хорошенькая