* № 154 (рук. № 88. Т. II, ч. 5, гл. V).
Жюли играла Борису на арфе самые печальные ноктюрны. Борис читал ей вслух «Бедную Лизу» и не раз прерывал чтение от волнения, захватывающего его дыхание. Встречаясь в большом обществе, Жюли и Борис смотрели друг на друга, как на единственных людей в мире равнодушных, понимавших один другого и тщету радостей жизни.
<Так продолжалось две недели. Обоим становилось неловко.[3862] Жюли очевидно уже не интересовала любовь к гробнице, а интересовал вопрос, когда и как он сделает предложение. Борис уже не мог сочувствовать смерти, так как уже в голове его совершенно созрел план о том устройстве новой жизни, которую он поведет с тремя тысячами душ, которые должны получиться за невестой. <Нужно было сделать что-нибудь несообразное. Отречься от меланхолии и поговорить о деле.>
Однажды Борис приехал утром и привез меланхолическую книгу. Но пузырь меланхолии совершенно созрел, лопнул и из него неожиданно показалось другое.
— Жюли, я вас люблю, как лучшего друга, хотите вы быть моей женой?
— Борис! — сказала Жюли и протянула ему руку.>
* № 155 (рук. № 90. T. II, ч. 5, гл. XII).
По воскресеньям Марья Дмитревна ездила в остроги и тюрьмы, выкупая должников и отвозя узникам съестные припасы. Она никогда не говорила никому, куда она ездит, хотя трудно было скрыть от света то добро, которое она делала не только по острогам и тюрьмам, но и всем бедным просителям, которые приходили к ней по будничным дням.[3863]
— Или тебя взять с собой? — сказала Марья Дмитревна, вставая и обращаясь к Наташе.
— Как хотите? — сказала Наташа, вставая тоже.[3864]
— Ну, поедем кататься, надевай шляпку. — Марья Дмитревна посадила Наташу на первое место, направо, отодвинула сама кульки, лежавшие в[3865] санях, себе под ноги и, вытянувшись в струнку,[3866] с строгим[3867] лицом сидела на левой стороне.[3868] Они проехали молча одну улицу.
— Хорошо тебе сидеть? — спросила Марья Дмитревна.
Ей видно хотелось поговорить, и ласковая улыбка играла на ее суровом лице.
— Очень хорошо-с.
— А ты[3869] облокотись, так, на спинку облокотись, — сказала Марья Дмитревна. — Ничего, ничего, облокотись, — настаивала Марья Дмитревна. Как ни неловко было Наташе сидеть,[3870] облокотившись на далеко отстоящую спинку, она чувствовала, что это была милость со стороны Марьи Дмитревны, и исполнила ее волю.[3871]
— Что же, весело было третьего дня в театре? — спросила Марья Дмитревна.[3872]
— Да, весело, — невеселым голосом сказала Наташа.
— А ты не грусти,[3873] Наташенька, я бы нынче поехала, кабы не воскресенье, я завтра сама к нему, к князю Николаю поеду. Я с ним переговорю.[3874]
Наташа ничего не отвечала. Марья Дмитревна тоже замолчала. Когда уже стали подъезжать к острогу, Марья Дмитревна опять круто оборотилась к Наташе.
— Что же хорошо тебе сидеть? Тут я заеду в одно место, — сказала Марья Дмитревна. — Тебе я скажу, да только уговор: не болтать. — Видно было, что Марья Дмитревна не могла удержаться, чтобы не сообщить своей любимице — Наташе того удовольствия, которое она испытывала[3875] теперь; но что она вместе с тем осуждала себя за это.
— Тут вот в остроге иногда очень жалкие люди бывают, ну, да и все они несчастные — не нам их судить. Так вот, я им разной дряни — там остается что и свезу. Не то чтобы благодеянье это какое было с моей стороны, а так, как я одна, состоянье имею, отчего же мне не пожалеть их.
— Ну, чур, молчать. Ты посиди, а я сейчас вернусь.
Почтительно встречаемая смотрителем, Марья Дмитревна вышла из[3876] саней одна. Через несколько минут она вышла оттуда и поехала в долговую тюрьму, где она пробыла дольше, и, выходя оттуда, имела особенно строгий вид.
Во весь обратный путь она только один раз обратилась к Наташе.
— Все мы умирать будем, Наташенька, и как можешь человеку добро сделать, так то на душе хорошо. — Марья Дмитревна быстро отвернулась. Наташа, сидя в своем неловком положении по требованию Марьи Дмитревны, облокотясь на спинку, с удивлением и любопытством смотрела на свою соседку. «Ах, боже мой, как бы я была счастлива, ежели бы этого не было в театре. Ну, да и это ничего, только бы он скорее приехал».