Проза Лидии Гинзбург - [24]
Писатели, чьи герои наделены неправдоподобно большой свободой, были Гинзбург не по вкусу. Она следовала скорее за «реалистами» наподобие Льва Толстого, чем за «модернистами» типа Достоевского. В рамках своей поэтики ХХ века она стремилась запечатлевать портреты типичных личностей в условиях тяжелейших лишений – например, Ленинградской блокады. Литература Гинзбург – не та психологическая проза, где индивидуум был волен сам себе выбирать конфликт, где «интеллектуальный человек – не довольствуясь сопротивлением [всего лишь] вещей и обстоятельств – сам создавал его [конфликт] и сам разрешал (по возможности)». В каком-то смысле затруднительное положение героя Гинзбург – возвращение в далекое прошлое: «На нашей памяти [то есть при нашей жизни. – Э. Б.] конфликт литературного персонажа стал опять внешним конфликтом, как во времена допсихологические»[207]. Этот тип литературного персонажа, изображаемого извне, это возвращение к «допсихологической» прозе она находит у таких художников, как Чаплин и Кафка.
Четвертый фактор, на который откликается Гинзбург, на деле объемлет все три вышеперечисленных фактора, – это статус человека в мире, где отсутствует вера в абсолютные моральные ценности. Гинзбург указывает на контраст с предыдущими кризисами ценностей, когда Ницше сорвал маску с истинного происхождения морали, а литературные персонажи стали протестовать против этой потери, – у поколения Гинзбург, напротив, была потребность держаться за пустые оболочки моральных привычек или условности, уцелевшие от минувших времен[208]. В ее понимании сетовать на то, что теперь у морали нет метафизических основ, означало неверно трактовать полезность моральных привычек. В дни Ленинградской блокады она осознала, что реконструкция, реанимация былых условностей (работа, отчасти проводившаяся «административными методами», путем постановлений, инициатив и специальных мер) – инструмент, который общество может применить для экстренной защиты от эгоистичных и преступных деяний[209]. Гинзбург не осмеливалась надеяться, что зародятся новые философские принципы, способные придать этим условностям весомость абсолюта[210].
Признание существования мира, который строится на моральных условностях, гармонирует с концепцией человека как чего-то изменчивого и зависящего от ситуативных переменных. Гинзбург пишет: «Человек моральной рутины – это человек ситуаций, от самых больших исторических до мимолетнейших житейских»[211]. Она считает себя и своих современников «людьми ситуаций», изменчивыми «устройствами», которые складываются из противоречивых свойств и способны приспосабливаться к изменчивой окружающей среде: «Человек не есть неподвижное устройство, собранное из противоречивых частей (тем более не однородное устройство). Он – устройство с меняющимися установками, и в зависимости от них он переходит из одной ценностной сферы в другую, в каждой из них пробуя осуществиться»[212]. Единственным неизменным качеством человека была его воля к самореализации или самоактуализации в любой навязанной ему ситуации, где он мог довольно приспособленческим образом выбирать себе ценности.
Если вы избираете ситуативный или функциональный подход к персонажу, труднейшая задача – сохранение этического аспекта. Как писала Гинзбург и в научных работах, и в записных книжках, парадокс героев XIX века состоял в том, что, с одной стороны, их освобождали от ответственности, поскольку анализ заключал, что в их недостатках и проступках виновата среда, которая этих героев испортила, а с другой стороны, им предоставлялась свобода разрешать конфликты и изобретать какие-то меры и решения. Исследуя это взаимодействие свободы с детерминизмом, психологический анализ становился все изощреннее[213]. Тем не менее Гинзбург стремилась всецело отринуть и детерминизм, и психологический анализ. Она критикует тот анализ, когда человек рассматривается «в целом и изнутри» с целью оправдать его отклонения от моральных норм. Отбросив этот подход ввиду его неуместности, она выдвигает свой ключевой аргумент о взгляде извне:
Мы – современники тех, кто бывал расположен сделать себе портсигар из человеческой кожи. Наш детерминирующий анализ имеет предел, перед которым он останавливается. У зажегших печи Освенцима и у всех им подобных нет психологии; дом их не потрясают несчастия, у них не умирают дети. Они – чистая историческая функция, которую следует уничтожать в лице ее конкретных носителей.
Ну а как же теория ситуаций? Современное этическое чувство не приемлет детерминированности в качестве отпущения вины. Ему ближе глубокие и жестокие слова Евангелия: «Соблазн должен прийти в мир, но горе тому, через кого он придет»[214].
Если от больших исторических злодеяний обратиться к повседневному моральному блуду, то оказывается – явления качественно близкие мы практически рассматриваем то извне, то изнутри[215].
Гинзбург выдвигает суровый аргумент, что писатель не должен стараться пробудить в нас сочувствие к человеку, который стал палачом в Освенциме, даже если путь этого человека к злодеяниям начался с семейных трагедий. Эта дилемма возникла в момент, когда закончилась война: писатели признавали роль социализации в том, чем предопределяется поведение индивидов, но всячески чурались крайнего морального релятивизма, который поощрялся подобными социальными теориями. Таким образом, для Гинзбург исследование фигуры палача «изнутри» или сочувственно – хоть в психологическом романе, хоть в документальной прозе – табуированная тема. В финале эссе «О сатире и об анализе» она воображает размышления одного из тех, кто в 1949 году проводил «чистки», а затем принуждает себя замолчать: «Хватит! Этот психологический роман уже написал девятнадцатый век»
Саладин (1138–1193) — едва ли не самый известный и почитаемый персонаж мусульманского мира, фигура культовая и легендарная. Он появился на исторической сцене в критический момент для Ближнего Востока, когда за владычество боролись мусульмане и пришлые христиане — крестоносцы из Западной Европы. Мелкий курдский военачальник, Саладин стал правителем Египта, Дамаска, Мосула, Алеппо, объединив под своей властью раздробленный до того времени исламский Ближний Восток. Он начал войну против крестоносцев, отбил у них священный город Иерусалим и с доблестью сражался с отважнейшим рыцарем Запада — английским королем Ричардом Львиное Сердце.
Валерий Тарсис — литературный критик, писатель и переводчик. В 1960-м году он переслал английскому издателю рукопись «Сказание о синей мухе», в которой едко критиковалась жизнь в хрущевской России. Этот текст вышел в октябре 1962 года. В августе 1962 года Тарсис был арестован и помещен в московскую психиатрическую больницу имени Кащенко. «Палата № 7» представляет собой отчет о том, что происходило в «лечебнице для душевнобольных».
Автору этих воспоминаний пришлось многое пережить — ее отца, заместителя наркома пищевой промышленности, расстреляли в 1938-м, мать сослали, братья погибли на фронте… В 1978 году она встретилась с писателем Анатолием Рыбаковым. В книге рассказывается о том, как они вместе работали над его романами, как в течение 21 года издательства не решались опубликовать его «Детей Арбата», как приняли потом эту книгу во всем мире.
Книга А.К.Зиберовой «Записки сотрудницы Смерша» охватывает период с начала 1920-х годов и по наши дни. Во время Великой Отечественной войны Анна Кузьминична, выпускница Московского педагогического института, пришла на службу в военную контрразведку и проработала в органах государственной безопасности более сорока лет. Об этой службе, о сотрудниках военной контрразведки, а также о Москве 1920-2010-х рассказывает ее книга.
Книжечка юриста и детского писателя Ф. Н. Наливкина (1810 1868) посвящена знаменитым «маленьким людям» в истории.
В работе А. И. Блиновой рассматривается история творческой биографии В. С. Высоцкого на экране, ее особенности. На основе подробного анализа экранных ролей Владимира Высоцкого автор исследует поступательный процесс его актерского становления — от первых, эпизодических до главных, масштабных, мощных образов. В книге использованы отрывки из писем Владимира Высоцкого, рассказы его друзей, коллег.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.