– Эх, ребята – рассупонился спьяну Алёшка – Ежели б вы знали, если бы ведали, что я чуть было греха на душу не взял. Должон был я вас и дитятю нашего родимого порешить, ежели предприятие наше не удастся, ежели погоня нас одолеет, так государь наш мне повелел, а в заложниках у него – и жена моя молодая, да и двое детишков малых…
– А что, так и зарезал бы нас? – спросил Савва с поддевкой.
– Раньше бы зарезал, брехать не буду, а теперя уж и не знаю.
– Это что, той ночью тогда, на причале?
– А ты чо, значитца всё слыхивал, и мысли мои ведал и ничего не сказал?
– Эх Алёха, Алёха – побратим ты мой дорогой, все мы есть людишки подневольные и собой распоряжаться мы уж не свободны. Вот мы сейчас прибудем ко двору, дитя нашего родного отдадим государю, и что с ним и с нами далее будет, того не ведаем и ведать не можем. Может никогда уж больше и не свидимся, хотя лучших друзей и братьев, в жизни моей беспутной может и не было… – Савва опять прослезился.
– Дядька Савва, не отдавай меня царю, я с вами быть хочу, вы хорошие, я вас очень лублу… – заплакал Абрам.
– А ты запомни, Ибрагим, ты теперь есть государственный человек, тебе теперь не пристало плакать. – Вступил в разговор Пётр Толстой– Ты должён служить там, где тебя определит наш государь, на благо отчизны нашей. Тебе господь дал ум пытливый и душу добрую и ласковую, даром, что черномазый. Так должён ты эти свои свойства и способности, богом нашим Иисусом Христом, данные, определить во благо отечества нашего, во благо народа нашего многострадального. Учися прилежно с усердием, постигай науки всякие, да и нас не позорь и вспоминай с добром и благодарностью. А вам ребята я, старый уже человек, скажу вот что. Много лиха мы пережили за этот год, жизнями своими рисковали и других жизнев не жалели. Да и сейчас ещё не знаемо, как дело обернётся, только вот что я скажу. Жизнь может развести нас и поставить в разные места, а то и друг супротив дружку. Но давайте-ка вот прямо сейчас дадим мы клятву верную, на крови нашей поклянёмся, что не замыслим мы супротив друг друга никакой низкой подлости и корысти, и всегда, когда только возможно будет, когда обстоятельства жизни позволят, будем помогать и друг другу и сыну нашему названному, что б вырос он достойным и верным человеком, отечеству нашему и слуга, и слава и опора. Давайте-ка выпьем крепко братия, за нас, за нашу удачу и за нашу дружбу.
– А можно мне, казаку, слово молвить? – встрял Давыд.
– Ну, давай, говори.
– Я по простому, по казацки, буду говорить. Я простой слуга, денщик, знатца, у Алёхи нашего. Много и в станице и в полку повидал. Моё дело, как говориться, сторона, только вот что я скажу. На погибель мы сейчас дитя отдаём. Сердце моё кровью обливается. Много я сам душ в бою загубил, но ентово хлопчика полюбил я пуще родного. Да и вас всех тоже, и тебя Савва, отчаянная твоя голова, и тебя князь, прости за ради бога, что не по чину говорю, а про тебя Алёха и говорить вовсе нече, ты ж мне как сын родной. Так вота я и гутарю, айда-ка братцы мои на Дон, айда на волю вольную, казачью, будем жить вольно, по совести, и никому подневольны не будем. А то всю жизнь нашу слезьми обольёмся, что такое славное дитятко загубили. Усё, прости Господи, может чего и лишнего сказал…
– Нет, братец, Давыд, нет нам туда дороги, везде государь найдёт. Да и воли уж прежней на Дону нету. Скоро война там будет кровавая, подомнёт пятой своей царь наш вольницу Донскую, снимет шапку Тихий Дон и поклониться – покориться государству Русскому – царю-батюшке. А бегунцами нам жить, по чужбинам скитаться и милости у врагов наших выспрашивать, так то не про нас песня эта будет, вот и выходит, что нету у нас другой дороги, окромя как на Москву сейчас двигаться и за порученное дело ответ держать перед царём нашим. Наша служба и есть вся наша жизнь и определение в ней. А дитятко наше черномазенькое, будем при дворе оберегать, и дай бог не погубим.
Не очень радостным было возвращение. Царь Пётр сначала принял послов от Мазепы. Два дня посольство наше провело в стенах тайной канцелярии, в пыточной башне. За толстыми стенами слышны были ужасные вопли несчастных пытаемых, помещение почти не отапливалось, одинокая свеча тускло озаряла грязевые в потёках серы и застарелой крови кирпичные стены, было холодно и тревожно, по полу шныряли крысы, со стен капала вода, в общем, жуть, да и только. Хорошо ещё, что не разлучали их пока. Ибрагим тихо плакал, жался к Давыду и просил хлебца.
На второй день беглецов наших освободили, поместили уже в гостевых палатах, истопили баньку, накормили, напоили. А к вечеру уже попали они на шумный царский ужин – ассамблею, где вовсю пила и веселилась, танцевала новые европейские менуеты и танцы, пускала фейерверки и любовалась кривлянием придворных шутов. Вся придворная челядь – думские бояре, с бритыми голыми мордами, да в напяленных ни к селу ни к городу напудренных париках, новые царёвы сподвижники, молодые и старые немецкие да голландские дворяне, напыщенные, презрительно поджимающие губы и бравые офицеры, ищущие на балах сомнительных приключений, дочери боярские, в нелепо сидящих на них европейских платьях с оттопыренными задами, красномордые и потные. Пуще всех был весел и разгулен царь. Наливал гостям полные чаши мёду и вин заморских, а також и русского зелена – вина и зорко следил, что б гости были пьяны и лыка не вязали. Когда, кто-нибудь падал с ног от вина, он весело, по-мальчишески заливался громовым смехом, и обращался к Марте своей полюбовнице.