Претендент на царство - [15]
… Голицынское поместье (бывшее, понятно) размещалось между старинным трактом и извилистой Окой, охватывая более одиннадцати тысяч десятин — полей, лугов и лесов. Но дело даже не в размерах, а в тех особенностях, которые и поныне отличают голицынские владения от всего вокруг. Их никак и ни с чем не перепутаешь — из-за сохранившейся английскости! Всюду чувствуется твёрдая рука Джона Возгрина, более четверти века образовывавшего их на свой лад.
Я проехал по проселкам, и было такое ощущение, что оказался на Британских островах, причём в самом английском из графств — в срединном Мидлендсе. Угадывалось, как когда-то (да, теперь только угадывается!) превратили наши естественные, бесформенные леса в разумные рощи — прямоугольные, элипсные, квадратные; проложили по опушкам и вдоль полей просёлки, стекающие к усадебному большаку, выложенному булыжником. Правда, лет двадцать назад, в годы брежневского развитого социализма, большак заасфальтировали, да только не озаботились ремонтом, а потому он потрескался, просел, покололся и повсюду возникли выбоины, поперечные канавы, которые приходится объезжать.
В давнем усадебном прошлом, ещё при Джоне Возгрине, был большак обсажен деревьями (и стояли они, как солдаты во фрунте!) — сибирскими лиственницами и дубами на поворотах. В нынешней ветхозаветности сохранились кое-где сухие лиственницы, уродливые и жалкие, а вот дубы, тоже полузасохшие, но и полуобновившиеся, — о, ещё как молодцеваты! Убрать бы лиственничный сухостой, посадить липовый молодняк, а то и дубовый, да лень, видно, и вообще неизбывно это наше российское: а-а, пойдёт! а-а, пущай!..
Поля, как и рощи, получились различной формы, но, примерно, одинаковые, средних размеров, что важно для севооборотов, а, кроме того, расчерчены, словно грифелем, полевыми просёлками. Посредине того или другого поля, или на обочине просёлка, обязательно располагается крошечный островок с развесистым, вековым деревом, в тени которого приятно передохнуть, пополдничать, а то и просто прилечь — смотреть в небо, мечтая… Типично английская забота о пахаре, понимание тяжести каждодневного земледельческого труда. Впрочем, и красиво ведь, и приятно, — и даже сентиментально!..
А вообще-то был май — теплый, солнечный. Высокая голубизна небес с тающими облаками, но прежде всего — малахитовость земли. Зелень, куда ни глянь, будто обволакивала, будто укутывала в колышущеюся шёлковую парчу, и такое ощущение вызывал настойчивый ветерок. Легко, радостно воспринимался май: жить хотелось!
Я прошёлся по светлой дубраве, чудом сохранившейся, по гладкой мураве, помеченной золотинками лютиков, под размашистыми кронами отъединённо, распахнуто, я бы сказал, самодержавно возвышающихся дубов. Дохнуло сыроватой прохладой под рукастыми ветвями, а мощные торсы чёрномундирных стволов возвеличивали исполинов.
В самом деле, в свежей майской дубраве было прохладно и таинственно, пожалуй, даже подозрительно: будто я посягал на затаённые мысли лесных богатырей. Будто бы они, шелестя, секретно меж собой переговаривались, а моё присутствие их потревожило.
«Извините, ваши благородия… ваши сиятельства!.. Князья и графы» — прыгали весело в голове восклицания, словно дети на одной ножке, играющие в весенние «классики». Мои ироничные мысли, вероятно, отражались на лице дурашливой полуулыбкой, а я, кланяясь во все стороны, продолжал твердить: «Покорно простите, князья и графы… Я удаляюсь… Пардон! Пардон!.. Прощайте!».
И, вроде удаляясь, я забрёл в глубь дубравы, очутился на круглой поляне, которая меня не то что удивила, а потрясла.
Нет, вы такое и представить не можете!
Круглость её шла от корявых останков гигантского дуба. Я прошагал по диагонали метровым шагом — и моя дурашливая весёлость как испарилась. Боже мой, пять с половиной метров! Это что же такое? Я знал четырёхсотлетние дубы в три мужских обхвата и диагонально в два с половиной шага. Выходит, эти видимые останки принадлежали тысячелетнему исполину…
Я трогал окаменевшие, обгоревшие (кому-то неймётся их выжечь, а они не горят!), упрямо торчащие неисчезающим кругом гигантского ствола — тысячелетнего! Быть не может! — потрясённо думал я. — Ведь если так, то тогда это реальные древеса из времен Владимира Мономаха или даже Владимира Святого. А может быть, и ранее — из языческих времён! Сколько же тогда людей, сколько поколений перебывало на этом месте? А если представить их всех собравшимися? Вот уж невероятность! Однако… Ведь будут похожи и ликом, и статью друг на друга… И говорить будут на всем нам понятном языке!..
Неужели такое возможно — воскресение из мёртвых? Неужели, хотя бы мысленно, можно встретиться со всеми нашими предками? Из всех веков! Неужели так просто для Всевышнего — и жизнь, и смерть, и воскрешение? Неужели и такое может произойти вот в этой, в нашей реальности — ощутимой, видимой?..
Тысячелетний дуб!..
О, Господи, сколько же ещё загадок, сколько тайн Ты хранишь от нас? Сколько же необъяснимого, непознанного ещё существует вокруг? И как же, Господи, порой удивляешь, а, вернее, пугаешь нас?
Да разве мог я предвидеть, разве мог представить, что набреду на останки тысячелетия, — всей нашей истории, вживе увижу саму Вечность?!
В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.