Тут у меня сердце зашлось. Стою столбом, а нога сама по себе рыжики ищет.
Кусты раздвинулись, и из листьев показался человечек, маленький, ростом с пень. Лесовик! В руках держит палку с ножом на конце, сам весь корявый, борода серо-синяя, а руки черные, как головешки. Смотрит на меня, ножовой палкой покачивает и говорит, как из дупла:
– Рыжики берешь?
– Ага, – говорю я. – Рыжичков бы нам.
– Нам бы рыжичков, – сбоку говорит дядя Зуй. – В бутылочку.
– В каку таку бутылочку?
– А в поллитровочку, для прелести посола.
– Ага, – говорит лесовик и башкой кивает. – Сей год рыжичков много, прошлый меньше было. А махорки у вас нету ли?
– Есть, – говорит дядя Зуй. – Есть махорка.
Лесовик сел на пень и стал самокрутку крутить. Тут я его как следует разглядел: все верно, точно такой, как Пантелевна рассказывала, только что-то клыков не видно.
Дядя Зуй подошел к пню и говорит:
– А вы каким промыслом занимаетесь?
– Живицу я собираю, – говорит лесовик. – Смолку сосновую. Я насквозь просмоленный, как птица клест. Руки мои ни за что не отмоешь, вон и в бороду смола накапала.
Тут мне все стало ясно. Часто в лесу я видел сосны с насечками на стволах. Эти насечки делаются уголками, одна над другой. Смола перетекает из насечки в насечку, а потом капает в баночку. Смола эта и называется «живица», потому что она рану на стволе дерева заживляет.
Я даже огорчился, что лесовик смоловиком оказался, спрашиваю дальше:
– А это что за палка у вас страшная?
– Это палка-хак. Этой палкой-хаком я делаю насечки на сосне, чтобы живица выступила.
– А сосна не мрет ли от вашей работы? – спрашивает дядя Зуй.
– Не, – говорит смоловик, – пока не мрет.
Дали мы смоловику еще махорки и пошли дальше. А когда уже разошлись, я вспомнил: надо было спросить, не он ли окликал меня, когда я в лодке плыл…
Вечером всю эту историю я рассказал Пантелевне. Так, мол, и так, видел лесовика.
– Э, батюшка, – сказала Пантелевна, – да разве ж это лесовик? Настоящий лесовик в лесу сидит, бельмищи свои пучит да деньги делает.
Безоблачной ночью плавает над Чистым Дором луна, отражается в лужах, серебрит крытые щепой крыши. Тихо в деревне.
С рассветом от берега Ялмы раздаются глухие удары, будто колотит кто-то в заросший мохом колокол. За вербами темнеет на берегу кузница – дощатый сарай, древний, закопченный, обшитый по углам ржавыми листами жести. Отсюда слышны удары.
Рано я выхожу на рыбалку. Темно еще, темно, и странно выглядит этот сарай в пасмурном ольховнике.
Вдруг открывается дверь, а там – огонь, но не яркий, как пламя костра, а приглушенный. Такого цвета бывает калина, когда ее ударит мороз. Огненная дверь кажется пещерой, которая ведет, может быть, и внутрь земли.
Из нее выскакивает на берег маленький человек. В руках – длинные клещи, а в них зажата раскаленная драконья кость. Он сует ее в воду – раздается шипение похлеще кошачьего или гадючьего. Облако пара вырывается из воды.
– Здравствуй, Волошин, – говорю я.
В полдень, возвращаясь домой, я снова прохожу мимо. Вокруг кузницы теперь полно народу: кто пришел за гвоздями, кто лошадь подковать.
Внутри пылает горн. Шурка Клеткин, молотобоец, раздувает мехи – выдыхает воздух в горн, на уголья. В самом пекле лежит железная болванка. Она так раскалилась, что не отличишь ее от огня.
Длинными клещами Волошин выхватывает ее, ставит на наковальню. Шурка бьет по ней молотом, и болванка сплющивается, а Волошин только поворачивает ее под ударами. Шурка Клеткин крепкий малый; плечи у него тяжелые, как гири. Он – силач, а Волошин – мастер.
– Ну что, парень? – говорит мне Волошин. – На уху наловил ли?
Я вываливаю из сетки язей.
– Будет навар, – хрипло говорит Шурка Клеткин, разглядывая язей. – Во, блестят, ну прямо железяки!
У Шурки все железяки. Трактор – железяка, ружье – железяка, котелок – тоже железяка.
Шурка парень молодой, а голос у него хриплый, как у старого чугунного человека.
На берегу мы чистим язей. Чешуя брызгами разлетается под ножом, блестит в прибрежной траве. Потом Волошин берет клещами котелок и ставит его в середину горна, на самый жар.
К ухе дядя Зуй подоспел. Прикатил в кузницу колесо, старое да ржавое. Где он такое выкопал? Дядя Зуй любит Волошина, таскает ему разные железки. Шурка подошел, пнул колесо сапогом.
– Барахло, – говорит. – Гнилая железяка.
– Гнилая? – обижается дядя Зуй. – Смотри, какие гаечки. Тут одних гаечек на паровоз хватит.
Волошин помалкивает, прикидывает, сгодится ли на что-нибудь это колесо.
Вот странное дело, никому не была нужна ржавая железяка, а теперь стоит в кузнице и с каждой минутой становится все более ценной. Теперь это материал для мастера. Неизвестно, что сделает из нее Волошин, но что-нибудь обязательно сделает. И может быть, такую вещь, про которую и Шурка скажет: «Вроде ничего получилась железяка».
– А то сказал: гнилая! – горячится дядя Зуй. – Сам ты, Шурка, вроде железяки! Вон нос какой кривой.
Шурка обиделся, трогает нос пальцами – кривой ли?
Уха готова – кипит, клокочет. Пена выплескивается из котелка на уголья, и пар от язевой ухи смешивается с кислым запахом кованого железа.
Волошин достает из шкафчика ложки. Всем – деревянные, Шурке – железяку.