– Это и есть дор. Чистый весь, глянь-ка. Это все дор, а уж там, где елочки, – это все бор.
Так я и понял, что дор – это поле, но только не простое поле, а среди леса. Здесь тоже раньше был лес, а потом деревья порубили, пеньки повыдергивали. Дергали, дергали – получился дор.
– Ну ладно, – сказал я, – дор так дор, а мне надо дальше идти.
– Куда ты, батюшка племянник? Вот я самовар поставлю.
Ну что ж, я подождал самовара. А потом приблизился вечер, и я остался ночевать.
– Куда ж ты? – говорила Пантелевна и на следующее утро. – Живи-ка тут. Места в избе хватит.
Я подумал-подумал, послал куда надо телеграмму и остался у Пантелевны. Уж не знаю, как получилось, но только прожил я у нее не день и не месяц, а целый год.
Жил и писал свою книжку. Не эту, а другую.
Эту-то я пишу в Москве.
Гляжу в окошко на пасмурную пожарную каланчу и вспоминаю Чистый Дор.
У излучины реки Ялмы в старой баньке жил, между прочим, дядя Зуй.
Жил он не один, а с внучкою Нюркой, и было у него все, что надо, – и куры, и корова.
– Свиньи вот только нету, – говорил дядя Зуй. – А на что хорошему человеку свинья?
Еще летом дядя Зуй накосил в лесу травы и сметал стожок сена, но не просто сметал – хитро: поставил стог не на землю, как все делают, а прямо на сани, чтоб сподручней было зимой сено из лесу вывезти.
А когда наступила зима, дядя Зуй про то сено забыл.
– Дед, – говорит Нюрка, – ты что ж сено-то из лесу не везешь? Ай позабыл?
– Какое сено? – удивился дядя Зуй, а после хлопнул себя по лбу и побежал к председателю лошадь просить.
Лошадь председатель дал хорошую, крепкую. На ней дядя Зуй скоро до места добрался. Смотрит – стожок его снегом занесен.
Стал он снег вокруг саней ногой раскидывать, оглянулся потом – нет лошади: ушла, проклятая!
Побежал вдогонку – догнал, а лошадь не идет к стогу, упирается.
«С чего бы это она, – думает дядя Зуй, – упирается-то?»
Накокец-таки запряг ее дядя Зуй в сани.
– Но-о-о!…
Чмокает дядя Зуй губами, кричит, а лошадь ни с места – полозья к земле крепко примерзли. Пришлось по ним топориком постукать – сани тронулись, а на них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
Дядя Зуй сбоку идет, на лошадь губами чмокает.
К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
– Ты чего, Зуюшко, привез-то? – кричит ему Пантелевна.
– Сено, Пантелевна. Чего ж иное?
– А на возу у тебя что?
Глянул дядя Зуй и как стоял, так и сел в снег. Страшная какая-то, кривая да мохнатая морда выставилась с воза – медведь!
«Р-ру-у-у!…»
Медведь зашевелился на возу, наклонил стог набок и вывалился в снег. Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
– Стой! – закричал дядя Зуй. – Держи его, Пантелевна.
Рявкнул медведь и пропал в елочках.
Стал народ собираться.
Охотники пришли, и я, конечно, с ними. Толпимся мы, разглядываем медвежьи следы.
Паша-охотник говорит:
– Вон какую берлогу себе придумал – Зуев стожок.
А Пантелевна кричит-пугается:
– Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?…
– Да-а, – сказал дядя Зуй, – будет теперь сено медвежатиной разить. Его, наверно, и корова-то в рот не возьмет.
Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в небе.
Низко, в половину березы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими деревьями еще холодели сугробы.
Дрозды-дерябы трещали и голосили на елках. Казалось, это еловые шишки трутся друг о друга зазубренными боками.
Я почувствовал странный запах, который шел с земли. Из старой травы, из прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались полыми – пустыми внутри.
От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
Стало неприятно, и я отложил цветы на пенек.
«Свис-с-с-с-с!…» – пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в темном небе их серебряный след.
Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и ласковый голос за березами:
«Хорх… хорх… хорх… хорх…»
Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над поляной – «хорх… хорх…», – то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!…
Совсем стемнело, и я пошел к дому.
Холодом тянуло по земле, хрустела под ногами корка льда, схватившая лужи.
На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за день, теперь воздух греется об нее.
Я шел полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось, что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
Я не знал, как называются эти цветы.
Потом только узнал – волчье лыко.
Как-то в мае, когда снег уже потаял, я сидел на стуле, вынесенном из дому, и чистил ружье.
Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
– Видишь ты, какие дела-то… – сказал он. – Куры у меня не ноские.
– Яиц не несут?
– Яйцо в неделю – разве ж это носкость?
Такого слова я вроде не слыхал. Чудное – сразу в нем и «нос» и «кость».