Но раз роща слева, то солончак должен быть справа. Поворачиваю ухо вправо, прикладываю к уху ладонь. Далеко — далеко стрекочут сверчки. Так и есть, там солончак: сверчки любят селиться у солончаков!
Впереди глухо ухнул филин. Филины в пустыне живут только на скалах. Значит, скалы-останцы впереди. А позади? А позади чуть слышен гогот гусей: кто-то всполошил перелётную стаю на озере. Значит, озеро позади.
И вот опять, как и днём, известно где что. Только днём было видно, а сейчас, ночью, слышно. Можно смело идти, не заблудишься — знай держи ухо востро.
Но идти неохота. До того хорошо сидеть на тёплом песке и слушать голоса ночи. И соловьи, и гуси, и филин, и сверчки — и все сразу! Не часто бывает в пустыне такая роскошь.
Ночью над пустыней: всплывает луна, и пески — до самого горизонта! — становятся вдруг голубыми. Все словно погрузилось в прохладную тень подводья. Заросли саксаула становятся кущами водорослей, а волны барханов — волнами моря.
Легко и прохладно после струящейся белой жары дня. И я ухожу в барханы, оглядываясь на светлое пятнышко своей палатки, утонувшей в дымных кустах.
Тишина. И голубые пески. Нездешний, удивительный мир. Мир далёкой планеты.
Далеко — чуть слышит ухо! — неясные стоны. А рядом, в расплывчатом тёмном кусте, таинственное булканье-тиканье.
Тихий шорох шагов. И чёрные скобки твоих же следов на упругом песке. Голубом песке.
Лениво тянется лунная ночь. Ничего не происходит вокруг: ни звук, ни движение не настораживают и не тревожат. И всё-таки чего-то ждёшь! И что-то влечёт тебя дальше и дальше. Слишком всё вокруг призрачно и таинственно, чтобы не ждать и не идти.
С бархана на бархан, как с волны на волну. С голубого гребня в тёмный провал — есть ли кто там? Из провала снова на гребень — а что впереди? Всё дальше, всё глубже в сияющее неоновое пространство.
Приставь ладонь к уху — и в ухо тебе тишина. Голубой сон спящей пустыни.
Даже знанию не под силу погубить эту фантастическую красоту. Я знаю, что тикают на кустах гекконы. Стеклянные глаза их залиты чёрным зрачком. А постанывает вдалеке козодой. Вчера я осветил одного фонарём, и глаза его загорелись рубинами. А потом глаза мягко взлетели, как искры.
Светятся у ног выбеленные солнцем щитки мёртвых жуков. Такое уж солнце в пустыне: чернит белые камни и отбеливает чёрных жуков. А стрекочет под кустом змея-эфа. Та самая, что ползает боком и показывает красный язык.
Я знаю и всё равно поражён.
Что-то блестит, как вода. Жму ногой — твёрдо. Это такыр, до звона засохшее «озеро» глины, ворсистое от инея соли.
Давно не видно палатки, да и не хочется возвращаться к привычным вещам. Смотрю на голубую землю: сухую, бесплодную, мёртвую и… прекрасную!
Поёт на такыре сверчок — далёкий колокольчик звенит. Как заводная игрушка, шагает по песку чернотелка, катя сбоку свою круглую тень. Задумчиво тикает лупоглазый геккончик: чешуйчатое горло дрожит, а в чёрных глазах сияют луна и голубые пески.
Солнце выжгло пустынные предгорья. А давно ли была тут зелень и ярким лиловым цветом цвёл колючий бурьян.
Сейчас над выжженной землёй нависла раскалённая белая мгла.
Всё обманчиво в этой белёсой мгле. Кустик травы вдруг шевельнётся, да и обернётся лисичкой, поджарой и быстрой. Колючий бурьян выше пояса, а тронешь, и бурьян бесшумно рассыплется в прах.
То видишь озеро, по озеру торопятся беспокойные волны. Ствол одинокого деревца извивается в жарком мареве, будто не деревцо это, а его отражение в неспокойной воде.
Но воды вокруг нет.
Всё сгорело: трава, бурьян, даже цепкие и живучие кусты держи-дерева. Вокруг камень, пыль, смерть. И миражи.
Вон за каменистым гребешком целые заросли высоких белых цветов! Цветы такие свежие и такие яркие, что кажется, пахнут.
Прикрыв ладонью глаза от нестерпимого блеска солнца, я молча смотрю на чудесный мираж. Сейчас колыхнётся жаркая мгла — и видение растает.
Но нет, цветы не пропадают. На дальнем краю цветочной поляны вдруг звякнул колокольчик. Ему ответил другой. Вот опять.
Звяканье всё ближе.
И впереди этого ползущего к нам глухого непонятного звона один за другим выпархивают хохлатые жаворонки. В панике, с испуганным посвистом вырываются они из белых цветов. Вслед за жаворонками, заложив уши на спину, шарахнулись от цветов два ополоумевших от страха зайчонка и скрылись!
Это уже не мираж!
И жаворонки, и зайчата настоящие. Ишь сколько их собралось сюда в цветы! Видно, в голой-то степи не по вкусу!
А звон всё ближе. И совсем он не страшный: тихий, ласковый и какой-то глухой, костяной. И чего так зайчата и птицы шарахаются от него?
Звон совсем близко. Вот дрогнули крайние цветы, и звон оборвался. Из зарослей медленно вылилось длинное тело змеи.
Полоз!
Полоз потянулся вверх, поднял голову выше цветов и стал смотреть в ту сторону, куда улетели жаворонки и ускакали зайчата.
Я шевельнулся. Змея медленно повернула голову в мою сторону, облизала сухие чешуйчатые губы раздвоенным языком и, повернувшись, лениво уползла обратно в бурьян.
И опять я услышал — теперь удаляющийся — звон, будто цветы были костяные, а их сталкивала друг с другом быстрая струйка ветра.