Повести - [89]

Шрифт
Интервал

А когда очнулся на какое-то время в медсанбате, соседи, такие же раненые морячки, сказали, что их общий любимец Василь Полуденный погиб.

* * *

Кусками, отрывочными картинками нахлынуло прошлое на Федю, обложило так, что на какой-то миг и не поймешь вовсе: сегодняшнее ли — настоящая реальная явь, или то, давнишнее, подступившее вплотную. Быстротечно все это было, вспышками, пока сидел в каюте у капитана каких-то десяток минут. Проклятое время! Где не надо, оно сгорает всполохом молнии… Сейчас только и посидеть, потолковать не торопясь, выговориться. Но работа есть работа: землечерпалка освободила судовой ход, и буксировщику нельзя мешкать, надо бежать дальше.

— Эх-ма, Лешенька! — обнял Федя Дударева, когда спустился к себе. — Нежданно-негаданно отыскался мой лучший корешок. Можно сказать, из мертвых воскрес. Сколько уже раз я за помин его души чарку поднимал. А он — на тебе — жив-здоров, хоть и изувечен крепко… Эх, сколько их было, дружков, за годы службы. Порастрясла нас война, потерялась связь. Кто где — попробуй узнай. Многие, может, и не дожили до своих счастливых дней. Надо бы помянуть флотских братков: живых — во здравие, мертвых — за упокой… Не в службу, а в дружбу кликни, Леша, Афанасьича.

В отличие от всех багермейстер, электромеханик и «дед» постоянно жили на самой землечерпалке, поэтому далеко Лешке бегать не пришлось. Нескладный, мосластый стармех спустился в каюту по-домашнему — в своеобразных шлепанцах на босу ногу, остатках старых валенок с обрезанными голенищами.

Был он желт и узок лицом, с вечно кислой гримасой. Кто не знал его, мог подумать, что человека постоянно мучает зубная боль. Его действительно съедала болезнь, хотя он старался не поддаваться ей и не только не любил распространяться о своих болячках, но обрывал любого, кто по неосторожности вдруг напоминал о них. С молодыми он вообще разговаривал мало, но Лешка слышал от Феди, что, пока старший механик был на фронте, болезнь куда-то ушла, растворилась, словно ее и не было вовсе. И сутками, бывало, голодали, и после ели что попадя, а желудок работал будто отлаженный двигатель. Но как только демобилизовался стармех, его опять прихватило.

— Давай, давай, Афанасьич, располагайся, — радушно пригласил Федя. — Пригодился мой энзэ. Долго я ходил вокруг него. Ой, облизывался иногда! Но сберег. Сберег! Словно чуял — будет случай. Вот он! Теперь в самый раз…

Достал из-за дивана аптечную бутылочку коричневого стекла с притертой пробкой. Выложил на стол хлеб, порезал крест-накрест луковицу.

Стармех осмотрел скудную закуску, пропустил через щепоть вислые усы и повернулся к Лешке:

— Сбегай-ка, молодой человек, ко мне в каюту. В тумбочке, в самом низу, найдешь шмат соленого сала. Тащи до кучи.

— Да не беспокойся ты, Афанасьич, — пытался помешать Федя. — У меня ж тут по капелюшечке, только горло промочить.

Но стармех словно и не слышал его, подтолкнул Лешку к двери.

Федя налил на самые донышки в самодельные стаканы — распиленные проволокой пополам поллитровки.

— За что пьем, Кириллыч?

— За Василька, друга моего. Мы его похоронили было, а он живым объявился.

Федя крякнул, не дыша повернулся к открытому крану, запил, пряча лицо от Афанасьича. Когда снова крутанул табурет, подвинулся к механику, глаза его были чуть затуманены.

— Это мне Петро, что сейчас подчаливал, рассказал. Он его в Соколках, когда плот сдавал, на пристани встретил… Осколком в голову, под Сталинградом еще. Потеря памяти, частичный паралич. Сложнейшие операции. Несколько лет по госпиталям. Теперь только по-настоящему на ноги встал.

— Чего с нашим братом там не было, — вздохнул стармех.

— И-эх! Люди-людишки… — без всякого перехода вдруг начал Федя. — Командир-то наш, Василий Семенович, гладенький человечек, взял под защиту моего оболтуса Зуйкина. А мне так хотелось всерьез поучить его уму-разуму.

— Не пойму, Федор, с чего это тебя так задевает? Может, он и прав, Семеныч-то… Приглядывался я: как работник Боренька парень неплох. И хватка есть, и любовь к делу чувствуется.

— Задевает! Ох как еще задевает. Как раз потому, что из него действительно дельный человек получиться может. Может, если не испоганится. В душе у него какой-то изъян. Гнильцой попахивает. Надо бы ее крутой житейской марганцовкой прополоскать. А Семеныч, наоборот, видно, в нем что-то родственное почуял… Я ведь с ним, с командиром-то, уж третью навигацию бурлачу. Пригляделся. Он ведь как: хоть с начальством, хоть с распоследним матросиком, — на цирлах, на цыпочках, с поджатыми ручками. Не дай бог — шум! Этого он не терпит. Ему чтоб тихо-тихо было. Несправедливое замечание от начальства стерпит — лишь бы тихо. Проштрафившегося подчиненного лишний раз не одернет — лишь бы тихо. Пусть за него другие на тех и других огрызаются, пусть все шишки на себя принимают… Ну, да шут с ним, он еще того времени выделки, при пароходчиках начинал, заново его не обтешешь…

Федя оборвал себя не случайно. На трапе послышались шаги, и на пороге появился Лешка со свертком в руке.

Федя снова поднял свою бутылочку, звякнул горлышком о кромки стаканов.

— Давай, Афанасьич, теперь за тех, кто уже больше не увидит восхода солнца… Это у того же Василя присловье было такое. Если закиснешь вдруг, хандра на тебя накатит, Василь говорил: «Брось кручиниться. Как бы плохо ни было, помни: утром — пусть туман придавил, пусть ливень рушится, пусть не видно ничего — все равно всходит солнце. И ничто не может ему помешать».


Еще от автора Геннадий Николаевич Солодников
Рябина, ягода горькая

В этой книге есть любовь и печаль, есть горькие судьбы и светлые воспоминания, и написал ее человек, чья молодость и расцвет творчества пришлись на 60-е годы. Автор оттуда, из тех лет, и говорит с нами — не судорожной, с перехватом злобы или отчаяния современной речью, а еще спокойной, чуть глуховатой от невеселого знания, но чистой, уважительной, достойной — и такой щемяще русской… Он изменился, конечно, автор. Он подошел к своему 60-летию. А книги, написанные искренне и от всей души, — не состарились: не были они конъюнктурными! Ведь речь в них шла о вещах вечных — о любви и печали, о горьких судьбах и светлых воспоминаниях, — все это есть, до сих пор есть в нашей жизни.


Лебединый клик

Произведения пермского писателя о любви и печали, о горьких судьбах и светлых воспоминаниях.


Колоколец давних звук

Произведения пермского писателя о любви и печали, о горьких судьбах и светлых воспоминаниях.


Страда речная

Произведения пермского писателя о любви и печали, о горьких судьбах и светлых воспоминаниях.


Не страшись купели

Произведения пермского писателя о любви и печали, о горьких судьбах и светлых воспоминаниях.


Пристань в сосновом бору

Произведения пермского писателя о любви и печали, о горьких судьбах и светлых воспоминаниях.


Рекомендуем почитать
Дни испытаний

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды

Пафос современности, воспроизведение творческого духа эпохи, острая постановка морально-этических проблем — таковы отличительные черты произведений Александра Чаковского — повести «Год жизни» и романа «Дороги, которые мы выбираем».Автор рассказывает о советских людях, мобилизующих все силы для выполнения исторических решений XX и XXI съездов КПСС.Главный герой произведений — молодой инженер-туннельщик Андрей Арефьев — располагает к себе читателя своей твердостью, принципиальностью, критическим, подчас придирчивым отношением к своим поступкам.


Два конца

Рассказ о последних днях двух арестантов, приговорённых при царе к смертной казни — грабителя-убийцы и революционера-подпольщика.Журнал «Сибирские огни», №1, 1927 г.


Лекарство для отца

«— Священника привези, прошу! — громче и сердито сказал отец и закрыл глаза. — Поезжай, прошу. Моя последняя воля».


Хлопоты

«В обед, с половины второго, у поселкового магазина собирается народ: старухи с кошелками, ребятишки с зажатыми в кулак деньгами, двое-трое помятых мужчин с неясными намерениями…».


У черты заката. Ступи за ограду

В однотомник ленинградского прозаика Юрия Слепухина вошли два романа. В первом из них писатель раскрывает трагическую судьбу прогрессивного художника, живущего в Аргентине. Вынужденный пойти на сделку с собственной совестью и заняться выполнением заказов на потребу боссов от искусства, он понимает, что ступил на гибельный путь, но понимает это слишком поздно.Во втором романе раскрывается широкая панорама жизни молодой американской интеллигенции середины пятидесятых годов.