– Неправда, Сергей Михайлович. Враги мои готовы…
– Вот и я так думал. Я не подпишу этих актов. Все равно уж, Павел Иванович, ничего не исправишь, выбитых зубов не вставишь обратно.
– Так, Сергей Михайлович. Прошу ко мне домой, там жена наливочку изготовила. Берег к Новому году, да ради такого случая…
– Нет, нет, Павел Иванович. Только услуга за услугу. Отпустите на Аркагалу Андреева.
– Вот этого уж никак не могу. Андреев – это, что называется…
– Ваш личный враг?
– Да-да.
– Ну, а это мой личный друг. Я думал, вы повнимательней отнесетесь к моей просьбе. Возьмите, посмотрите акты о побоях.
Киселев помолчал.
– Пусть едет.
– Напишите аттестат.
– Пусть приходит сам.
Я шагнул за порог конторы. Киселев глядел в землю.
– Поедете на Аркагалу. Возьмите аттестат.
Я молчал. Конторщик выписал аттестат, и я вернулся в амбулаторию.
Лунин уже уехал, но меня ждал Колесников.
– Поедешь вечером, часов в девять. Острый аппендицит! – и протянул мне бумажку.
Больше ни Киселева, ни Колесникова я никогда не видел. Киселева вскоре перевели в другое место, на «Эльген», и там он был убит через несколько месяцев, случайно. В квартиру, в домик, где он жил, забрался ночью вор. Киселев, услышав шаги, схватил со стены двустволку заряженную, взвел курок и бросился на вора. Вор кинулся в окно, и Киселев ударил его в спину прикладом и выпустил заряд из обоих стволов в свой собственный живот.
Все заключенные во всех угольных районах Колымы радовались этой смерти. Газета с объявлением о похоронах Киселева переходила из рук в руки. В шахте во время работы измятый клочок газеты освещали рудничной лампочкой аккумулятора. Читали, радовались и кричали «ура». Киселев умер! Бог все-таки есть!
Вот от Киселева-то и выручил меня Сергей Михайлович.
Аркагалинский лагерь обслуживал шахту. На сто подземных рабочих, сто шахтеров – тысяча обслуги всяческой.
Голод подступал к Аркагале. И, конечно, раньше всего голод вошел в бараки пятьдесят восьмой статьи.
Сергей Михайлович сердился.
– Я не солнышко, всех не обогрею. Тебя устроили дневальным в химлабораторию, надо было жить, надо было уметь жить. По-лагерному, понял? – хлопал меня Сергей Михайлович по плечу. – До тебя тут работал Димка. Так тот продал весь глицерин – две бочки стояло – по двадцать рублей пол-литровая банка – медок, говорил, ха-ха-ха! Для заключенного все хорошо.
– Для меня это не годится.
– А что же для тебя годится?
Служба дневального была ненадежной. Меня быстро – насчет этого были строгие указания – перевели на шахту. Есть хотелось все больше.
Сергей Михайлович носился по лагерю. Была у него страсть: начальство в любом его виде прямо завораживало нашего доктора. Лунин невероятно гордился своей дружбой или хоть тенью дружбы с любым лагерным начальством, стремился показать свою близость к начальству, хвалился ею и мог об этой призрачной близости говорить целыми часами.
Я сидел у него на приеме голодный, боясь попросить кусок хлеба, и слушал бесконечную похвальбу.
– А что начальство? Начальство – это, брат, власть. Несть власти, аще не от бога, – ха-ха-ха! Надо уметь угодить ему – и все будет хорошо.
– Я могу с удовольствием угодить ему прямо в рожу.
– Ну, вот видишь. Слушай, давай так договоримся: ты можешь ко мне ходить – ведь скучно, наверно, в общем бараке?
– Скучно?!
– Ну да. Ты приходи. Посидишь, покуришь. В бараке ведь и покурить не дадут. Ведь я знаю – в сто глаз глядят на папиросу. Только не проси меня освобождать от работы. Этого я не могу, то есть могу, но мне неудобно. Дело твое. Пожрать, сам понимаешь, где я могу взять – это дело моего санитара. Я сам за хлебом не хожу. Так что если в случае тебе нужно будет хлеба – скажешь санитару Николаю. Неужели ты, старый лагерник, хлеба не можешь достать? Послушай вот, что жена начальника Ольга Петровна сегодня говорила. Меня ведь приглашают и выпить.
– Я пойду, Сергей Михайлович.
Настали дни голодные и страшные. И как-то раз, не в силах справиться с голодом, вошел я в амбулаторию.
Сергей Михайлович сидел на табуретке и листоновскими щипцами срывал помертвевшие ногти с отмороженных пальцев скорченного грязного человека. Ногти один за другим падали со стуком в пустой таз. Сергей Михайлович заметил меня.
– Вчера вот полтаза таких ногтей набросал.
Из-за занавески выглянуло женское лицо. Мы редко видели женщин, да еще близко, да еще в комнате, лицом к лицу. Она показалась мне прекрасной. Я поклонился, поздоровался.
– Здравствуйте, – низким чудесным голосом сказала она. – Сережа, это твой товарищ? Что ты рассказывал?
– Нет, – сказал Сергей Михайлович, бросая листоновские щипцы в таз и отходя к рукомойнику мыть руки.
– Николай, – сказал он вошедшему санитару, – убери таз и вынеси ему, – он кивнул на меня, – хлеба.
Я дождался хлеба и ушел в барак. Лагерь есть лагерь. А женщина эта, нежное и прелестное лицо которой помню я и сейчас, хоть никогда ее больше не видел, была Эдит Абрамовна, вольнонаемная, партийная, договорница, медицинская сестра с прииска «Ольчан». Она влюбилась в Сергея Михайловича, сошлась с ним, добилась его перевода на «Ольчан», добилась его досрочного освобождения уже во время войны. Ездила в Магадан к Никишову, начальнику Дальстроя, хлопотать за Сергея Михайловича, и когда ее исключили из партии за связь с заключенным – обычная «мера пресечения» в таких случаях, – передала вопрос в Москву и добилась снятия судимости с Лунина, добилась, чтобы ему разрешили экзамен в Московском университете, получить диплом врача, восстановиться во всех правах, и вышла за него замуж формально.