Пост(нон)фикшн - [2]
В общем, я (не «мы» уже, а «я», что важно, как в смысле персональной истории, так и в рассуждении поколенческой) принялся слушать их — Паркера и Армстронга, Эллу и Сару, Арта и Арчи, многих других — исключительно оттого, что о них писали Хулио, Алехо, Эдгар и даже Борис. Это был забавный опыт — изучения без особой любви. Я не пытался попасть под власть этой музыки, я хотел понять, зачем и для чего она. И — самое главное — при чем здесь свобода? Да-да, свобода, ведь о ней твердили абсолютно все, кто писал о джазе в тридцатые — шестидесятые. Ровным счетом никакой свободы я здесь не видел и не слышал — в мерной пульсации ритм-секции, в незатейливых поп-мелодиях, которые служили сырьем для дальнейших упражнений в звукоизвлечении, известных в народе как «импровизации». Все это оставляло меня совершенно холодным, кроме разве что изящного минимализма «Modern Jazz Quartet» да кособоких аккордов Монка. Пора было переходить к настоящей свободе. И вот тогда мне подвернулась самиздатовская книга под названием «Черная музыка, белая свобода». Фамилия автора была и музыкальной и ударной разом; под барабанную дробь фри-джаза я погрузился в совершенно непонятный текст, откуда впервые почерпнул такие слова, как «семиотика» и «бахтин». (Здесь я из поля индивидуальной истории возвращаюсь к болоту общей, истории моей тогдашней компании и отчасти даже позднего СССР.) Знание этих слов продвигало на невиданные высоты в (топографически ограниченной несколькими горьковскими квартирами и волжским откосом) социокультурной иерархии. Эффект их был значительно сильнее действия самого фри-джаза, которому была посвящена волшебная книга; от «бахтина» некоторые девушки мягчели, а за «семиотику» могли налить лишний стакан (или, довольно часто, начистить рожу — но сие тоже знак отличия). Прослушивание опусов Орнетта Коулмена, Арчи Шеппа и Сан Ра было гораздо более приятным, нежели довольно приглаженной (по сравнению с ними) бибоперской музыки, не говоря уже о шелковом с блестками свинге. Ни за чем не надо следить — ни за линией баса, ни за цепочками нот; так авангард стал моим безошибочным выбором — фоновый шум, под который приятно предаваться разного рода мыслям, автоматически наращивая символический капитал истинного конносье. Я и сейчас не прочь сходить послушать фри-джаз, но только уже нет ни капитала, ни иерархий. Чужой человек в чужой стране попивает джин-тоник, внимая звуковому хаосу. Типа белая свобода.
Наконец, я не буду писать о том, что слушаю сейчас много, слишком много джаза. Получилось это само собой, то ли в результате всеобщей технологической революции, то ли как следствие моей персональной экзистенциальной контрреволюции. К первой я бы отнес появление айпода. Прекрасно солнечным утром идти на работу, когда в ушах воет Пит Доэрти «And fuck forever if you don’t mind… Because I’m so clever but clever ain’t wise». Еще лучше уходить с работы под космическое горилловское «Stylo». Но вот все остальное время… В автобусе и трамвае. В аэропорту, в скотском загоне перед посадкой. Наконец, уже безо всякого айпода, в выходные, дома, на кухне в процессе приготовления типичного для джентльмена моих лет примитивного (с претензией, впрочем, на изыск) завтрака. Песенки здесь не катят, да и голос человеческий совсем не нужен. Честно говоря, чем больше протяженности и чем меньше «человеческого» в музыке, тем лучше. Это должен быть такой музыкальный ландшафт, однообразный, но не скучный, с ухищрениями и мелкими приятными деталями (оттого и электроника не очень подходит). И вот только тогда начинаешь понимать главное про джаз. Он не про свободу и не про Человека (и уж тем более не про Человечество). Джаз про прохладное одиночество немолодого человека, который неторопливо размышляет про себя под довольно сложно организованные звуки, извлекаемые в основном умершими (либо сильно немолодыми) людьми с целью создания совершенно чуждого тебе эстетического эффекта. В общем, он об экзистенциальной отдельности, а не об антропологической солидарности. Вот за это я, быть может, полюблю когда-нибудь джаз, ебж. Остальное — история и литература.
«В описании обрушившихся башен и пустых залов, упавших крыш и заброшенных бань присутствует сочетание скорби и восхищения… Саксы вовсе не обязательно были разрушителями, оттого этот стих выражает истинное почтение к античности и к beohrtan burg, „блестящему городу“, где некогда обитали герои». На втором этаже семьдесят шестого я проплывал мимо тех самых мест, где возник блестящий город, Олд-стрит, Лондон-уолл, Ладгейт-хилл, здесь торчали остатки римских башен, здесь варвары саксы пасли скот между заброшенных бань, здесь сквозь рухнувшие крыши пробились сорняк и трава, которую медленно жевали германские козы, здесь этот народ с его грубым хрипящим и рычащим языком ютился в холодных пустых залах бывших дворцов, магистратов, вилл. Сейчас храмы восстановили, в них поклоняются Маммоне, неустанно, бодро, энергично. Подо мной по улицам бежали местные маммониты в полосатых костюмах, розовых, красных и голубых галстуках; тупые, веселые, высокомерные, полные алчбы лица заставляют вспомнить, несмотря на нынешний расово-этнический галор, старых-недобрых саксов, столь же неустанных в битвах, как нынешние биржевые и банковские клерки неустанны в финансовых схватках, интервенциях, маневрах. Сити не изменился, Акройд прав: что полторы тысячи лет назад, что сейчас — жемчужное небо, стальная алчба, светло-серые камни огромных домов, где вряд ли придет в голову поселиться, разве что когда они придут в окончательный упадок — ведь придут же! — и мы запустим туда своих коз, мы разожжем там костры, мы будем смотреть, снедаемые скукой и меланхолией, на прекрасные развалины и повторять, каждый на своем наречии, beohrtan burg… И тут я почему-то вспомнил рассказ Алеши Молотова о том, как он, оказавшись с научно-туристическими целями в Болонье и будучи поселен благодетелями на вилле, сидел прекрасными италийскими ночами в саду, пил виски и думал на тему, мол, как же все невероятно в жизни сложилось, просто фантастически, после детства в Апатитах, юности в Архангельске, после облезлых стен, засыпанных пургой военных поселений, зассанных, пропахших «Астрой» подъездов, разведенного спирта, вечной изжоги от маргариновой столовской жратвы, от… ну чего там перечислять, и так все знают, и вот сейчас сад, виски, южное черное небо со звездами, Болонья, да еще потом и денег дадут, надо же, повезло. Убедительности в его «повезло» не было вовсе, скорее скука давно отрепетированного и сто раз повторенного номера, повезло, повезло, повезло, свезло мне, пацан, от сладковатой пошлости этой жалкой истории я отвернулся в сторону, чтобы не выдать себя, мы стояли на мосту где-то на канале в районе Ислингтона, за плечами предавался громким наслаждениям жизни лондонский люд, оттуда, с площади, что рядом с метро «Angel», неслась чесночная вонь итальянских едален, обрывки музыки из проезжавших крутых тачек крутых пацанов, шум большого древнего города, снедаемого вовсе не ангельскими страстями, впрочем, я не знаю, бывают ли у ангелов вообще страсти, бывают, наверное, они же не буддисты, ангелы, они наверняка испытывают страстную ненависть ко Злу и столь же страстную любовь к Богу, то есть к Добру, если они, конечно, не гностики, которым нашего Бога, незадачливого бракодела триста шестьдесят пятой эманации Абраксаса, любить не за что, да и не с руки, не с крыла, если ты ангел, но здесь, на канале, было тихо, Молотов нес свою джек-лондоновскую, хэмингуэевскую ахинею, я прятал лицо, копошась в рюкзаке, где была припрятана бутылка плохого розового со свинчивающейся крышкой, вот, подумалось, у меня тоже как фантастически сложилось, как невероятно удачно, раньше от розового отнимались ноги, я не шучу, еще лет пятнадцать назад, выпив бокал этого напитка, я просто не мог встать со стула, а сейчас хоть бы хны, глотнул из горла и пошел дальше бродить вдоль канала, о котором понаписано в последнее время уже столько, что даже называть его не буду, М. Г. стояла молча и курила, а Алеша все распинался о своих успехах, о том, как интересно он живет и в чем только не участвует. Мол, жизнь удалась. Я, тот, кто тогда стоял на мосту в Ислингтоне, а сейчас едет на семьдесят шестом уже мимо Института Курто и вспоминает уморительный розыгрыш, описанный в «62. Модель для сборки», общество анонимных невротиков и все такое, почти вслух говорит в ответ, нет, врешь, не удалась. И не могла удаться. И потому, что вообще никогда ничего не удается и вечности жерлом пожрется, и оттого, что у тебя, меня, нее, них не удастся никогда, ведь не вырваться из блядских Апатитов, из поганой табачной вони в зассанном подъезде, из маргариновой лужи и честной советской бедности с ее выстиранными полиэтиленовыми мешочками, мутными, испещренными морщинами от множества таких стирок, которые, — я продолжаю о пакетиках, — торчали из крашенных жирным слоем грязно-белой краски батарей, как знамена вечной капитуляции. Эти-то штандарты и овевают наши героические рожи сейчас, двадцать, тридцать, сорок лет спустя. Ничего этого давно нет, но оно всегда с нами, не дразнит, как утверждают новейшие хонтологи, а отравляет, создает подлый фон, иногда для неуместного и пошлого торжества, как у Алеши Молотова, который закончил свою речь и уже прикладывается к бутылке, а я смотрю вдаль, в огни большого девелоперского пупырла, возведенного алчными, они считают это роскошью, по каналу медленно проплывает баржа, на крыше — горшочки с различными полезными растениями, вроде конопли, на корме курят три мужика богемного вида, на столике стоят бутылочки со «Стеллой Артуа», потом один из них соскакивает на берег и неторопливо идет разводить ворота шлюза, солнце уже зашло, а сейчас еще день, я все пробираюсь на автобусе по Стрэнду, никак не свернем на мост Ватерлоо, и, да, конечно, подлый фон советского прошлого пошлого несостоятельного мудацкого торжества как у бедного в сущности Алеши да и для моей скуки и меланхолии бесконечно твердой и серой как эти лондонские камни будто я уже вижу их развалины и ютящихся в них варваров и их коз. Юты, англы, саксы, немцы, советские — все мы больны, все мучимы призраками.
В своей новой книге Кирилл Кобрин анализирует сознание российского общества и российской власти через четверть века после распада СССР. Главным героем эссе, собранных под этой обложкой, является «история». Во-первых, собственно история России последних 25 лет. Во-вторых, история как чуть ли не главная тема общественной дискуссии в России, причина болезненной одержимости прошлым, прежде всего советским. В-третьих, в книге рассказываются многочисленные «истории» из жизни страны, случаи, привлекшие внимание общества.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Книга состоит из 100 рецензий, печатавшихся в 1999-2002 годах в постоянной рубрике «Книжная полка Кирилла Кобрина» журнала «Новый мир». Автор считает эти тексты лирическим дневником, своего рода новыми «записками у изголовья», героями которых стали не люди, а книги. Быть может, это даже «роман», но роман, организованный по формальному признаку («шкаф» равен десяти «полкам» по десять книг на каждой); роман, который можно читать с любого места.
Перемещения из одной географической точки в другую. Перемещения из настоящего в прошлое (и назад). Перемещения между этим миром и тем. Кирилл Кобрин передвигается по улицам Праги, Нижнего Новгорода, Дублина, Лондона, Лиссабона, между шестым веком нашей эры и двадцать первым, следуя прихотливыми психогеографическими и мнемоническими маршрутами. Проза исключительно меланхолическая; однако в финале автор сообщает читателю нечто бодро-революционное.
Книга Кирилла Кобрина — о Европе, которой уже нет. О Европе — как типе сознания и судьбе. Автор, называющий себя «последним европейцем», бросает прощальный взгляд на родной ему мир людей, населявших советские города, британские библиотеки, голландские бары. Этот взгляд полон благодарности. Здесь представлена исключительно невымышленная проза, проза без вранья, нон-фикшн. Вошедшие в книгу тексты публиковались последние 10 лет в журналах «Октябрь», «Лотос», «Урал» и других.
Истории о Шерлоке Холмсе и докторе Ватсоне — энциклопедия жизни времен королевы Виктории, эпохи героического капитализма и триумфа британского колониализма. Автор провел тщательный историко-культурный анализ нескольких случаев из практики Шерлока Холмса — и поделился результатами. Эта книга о том, как в мире вокруг Бейкер-стрит, 221-b относились к деньгам, труду, другим народам, политике; а еще о викторианском феминизме и дендизме. И о том, что мы, в каком-то смысле, до сих пор живем внутри «холмсианы».
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Елена Девос – профессиональный журналист, поэт и литературовед. Героиня ее романа «Уроки русского», вдохновившись примером Фани Паскаль, подруги Людвига Витгенштейна, жившей в Кембридже в 30-х годах ХХ века, решила преподавать русский язык иностранцам. Но преподавать не нудно и скучно, а весело и с огоньком, чтобы в процессе преподавания передать саму русскую культуру и получше узнать тех, кто никогда не читал Достоевского в оригинале. Каждый ученик – это целая вселенная, целая жизнь, полная подъемов и падений. Безумно популярный сегодня формат fun education – когда люди за короткое время учатся новой профессии или просто новому знанию о чем-то – преподнесен автором как новая жизненная философия.
Ароматы – не просто пахучие молекулы вокруг вас, они живые и могут поведать истории, главное внимательно слушать. А я еще быстро записывала, и получилась эта книга. В ней истории, рассказанные для моего носа. Скорее всего, они не будут похожи на истории, звучащие для вас, у вас будут свои, потому что у вас другой нос, другое сердце и другая душа. Но ароматы старались, и я очень хочу поделиться с вами этими историями.
Россия и Германия. Наверное, нет двух других стран, которые имели бы такие глубокие и трагические связи. Русские немцы – люди промежутка, больше не свои там, на родине, и чужие здесь, в России. Две мировые войны. Две самые страшные диктатуры в истории человечества: Сталин и Гитлер. Образ врага с Востока и образ врага с Запада. И между жерновами истории, между двумя тоталитарными режимами, вынуждавшими людей уничтожать собственное прошлое, принимать отчеканенные государством политически верные идентичности, – история одной семьи, чей предок прибыл в Россию из Германии как апостол гомеопатии, оставив своим потомкам зыбкий мир на стыке культур.
Пенелопа Фицджеральд – английская писательница, которую газета «Таймс» включила в число пятидесяти крупнейших писателей послевоенного периода. В 1979 году за роман «В открытом море» она была удостоена Букеровской премии, правда в победу свою она до последнего не верила. Но удача все-таки улыбнулась ей. «В открытом море» – история столкновения нескольких жизней таких разных людей. Ненны, увязшей в проблемах матери двух прекрасных дочерей; Мориса, настоящего мечтателя и искателя приключений; Юной Марты, очарованной Генрихом, богатым молодым человеком, перед которым открыт весь мир.
Православный священник решил открыть двери своего дома всем нуждающимся. Много лет там жили несчастные. Он любил их по мере сил и всем обеспечивал, старался всегда поступать по-евангельски. Цепь гонений не смогла разрушить этот дом и храм. Но оказалось, что разрушение таилось внутри дома. Матушка, внешне поддерживая супруга, скрыто и люто ненавидела его и всё, что он делал, а также всех кто жил в этом доме. Ненависть разъедала её душу, пока не произошёл взрыв.
Эссеистская — лирическая, но с элементами, впрочем, достаточно органичными для стилистики автора, физиологического очерка, и с постоянным присутствием в тексте повествователя — проза, в которой сегодняшняя Польша увидена, услышана глазами, слухом (чутким, но и вполне бестрепетным) современного украинского поэта, а также — его ночными одинокими прогулками по Кракову, беседами с легендарными для поколения автора персонажами той еще (Вайдовской, в частности) — «Город начинается вокзалом, такси, комнатой, в которую сносишь свои чемоданы, заносишь с улицы зимний воздух, снег на козырьке фуражке, усталость от путешествия, запах железной дороги, вагонов, сигаретного дыма и обрывки польской фразы „poproszę bilecik“.
Рассказ про детство, лишенный какого-либо полагающегося подобному повествованию флера лиричности и ностальгии по светлой безмятежной поре; про детство как момент истины, в данном случае, про бессознательную, до-человеческую еще жестокость во взаимоотношениях детей, персонифицированную автором в абсолютно естественной для природы оппозиции палача и жертвы.
Роман, внутренний сюжет которого можно было бы назвать сюжетом Гамлета сегодня: повествователь, понуждаемый духом умершего отца, пытается найти и покарать тех, кто сломал отцу жизнь. Однако то, что сравнительно легко — пусть и с трагическими последствиями — далось его датскому предшественнику, оказывается неимоверно сложной задачей в условиях русского ХХ века, где не всегда просто отделить в поступках людей их злую волю от воли внешних обстоятельств, от силовых полей русской истории; ситуация, усложненная в романе еще противоречивым комплексом «еврейской темы» в сознании наших современников.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.