После добродетели: Исследования теории морали - [2]
В рамках подобной культуры люди использовали бы такие выражения, как «нейтрино», «масса», «гравитация», «атомный вес», не систематически и в увязке их друг с другом, как это было в те времена, когда научное знание еще не было утеряно. Потому что большинство вер, предполагавшихся при подлинном использовании этих выражений, было утеряно, а случайность и произвол в употреблении этих терминов весьма удивили бы нас. Наверняка, появилось бы множество конкурирующих и соперничающих догадок и гипотез, в поддержку которых невозможно было бы привести никаких аргументов. Возникли бы субъективистские теории науки, которые подверглись бы критике со стороны тех, кто считал, что понятие истины глубоко встроено в принимаемое ими за науку и что оно несовместимо с субъективизмом.
Этот вымышленный мир вполне мог бы быть плодом воображения писателя фантастических романов. В этом мире продолжает использоваться язык естественных наук или, по крайней мере, его часть, но сам он находится в состоянии серьезнейшего беспорядка. Но если бы в этом вымышленном мире процветала аналитическая философия, в ней этот беспорядок никак не отразился бы. Потому что техника аналитической философии в сущности дескриптивна и была бы таковой в отношении нашего вымышленного языка. Аналитический философ в вымышленном мире уточнял бы концептуальные структуры, которые он принял за научное мышление и дискурс, точно так же, как он это делает с концептуальными структурами естественных наук в реальном мире.
Не смогли бы заметить ничего необычного в этой ситуации ни феноменология, ни экзистенциализм. Все структуры интенциоиальности были бы такими, как они есть сейчас. Задача построения эпистемологического базиса для ложной симуляции естественных наук не отличалась бы в терминах феноменологии от тех задач, которые стоят перед этой ветвью философии сейчас. Гуссерль и Мерло-Понти были бы введены в заблуждение в той же степени, как и Стросон и Куайн.
Какова цель примера с этим вымышленным миром, населенным выдуманными псевдоучеными и подлинными реальными философами? Моя гипотеза состоит в том, что в нашем действительном мире язык морали находится в таком же состоянии беспорядка, в каком находился бы язык естественных наук в описанном мною вымышленном мире. Если я прав, тогда в области морали мы имеем лишь фрагменты концептуальной схемы, обрывки, которые в отсутствие контекста лишены значения. На самом деле у нас есть лишь подобие морали, и мы продолжаем использовать многие из ключевых ее выражений. Но мы утратили — если не полностью, то по большей части — понимание морали как теоретическое, так и практическое.
Но возможно ли это вообще? Первое побуждение, весьма сильное, — отвергнуть такое предположение с ходу. Наше использование морального языка, направляемое моральным размышлением, способность определять в терминах морали наши отношения с другими людьми занимают центральное место в наших взглядах о самих себе, и поэтому предположение о радикальной неспособности использования морального языка потребовало бы столь резкой смены во взглядах на то, кто мы такие и что мы делаем, что вряд ли она была бы осуществима. Но из нашей гипотезы вытекают две вещи, которые весьма важны, если мы все-таки намерены осуществить такую смену взглядов. Одна заключается в том, что философский анализ тут не поможет нам. В реальном мире доминирующие ныне философские направления — аналитическая философия или феноменологическая традиция — будут столь же бессильны в обнаружении беспорядка в моральной мысли или практике, как они были бы бессильны перед беспорядком в науке в вымышленном мире. И все же это бессилие философии того рода, которое не оставляет нас совсем беспомощными. Потому что предпосылкой понимания беспорядочного состояния вымышленного мира является понимание его истории, которая должна состоять из трех отчетливых стадий. Первая стадия — это время процветания естественных наук. Вторая стадия — время их крушения. И третья стадия — время их воссоздания, но в искаженной и ущербной форме. Заметим, что эта история, будучи историей заката и падения, пишется по известным стандартам. Это не нейтральная в оценочном отношении хроника событий. Форма нарратива, разделение на стадии предполагают стандарты достижения и неудачи, порядка и беспорядка. Это то, что Гегель назвал философской историей, а Коллингвуд полагал предметом всех исторических сочинений. Так что, если мы заинтересованы в исследовании моей гипотезы о морали, какой бы странной и невероятной она ни казалась, мы задаемся вопросом о том, можно ли найти в том типе философии или истории, какой представлен у Гегеля и Коллингвуда — при всех присущих им отличиях — ресурсы, которых мы не можем найти в аналитической философии или феноменологии.
Но тут немедленно возникает важнейшее затруднение, связанное с моей гипотезой. Потому что одно возражение в связи с вымышленным мной миром, уже не говоря о реальном мире, связано с предположением, что обитатели вымышленного мира достигают в своей истории такой стадии, на которой они уже не осознают природы настигшей их катастрофы. Но, наверняка, такое событие, потрясшее мировую историю, не могло быть забыто до такой степени, что ни память, ни исторические хроники не сохранили до нас упоминания о нем. И, наверняка то, что верно для выдуманной истории, еще более верно для истории реальной. Если случилась катастрофа, приведшая к серьезнейшему беспорядку в моральном языке и моральной практике, мы определенно должны были бы о ней знать. На самом деле это было бы одним из главнейших событий нашей истории. И все же известная нам история не сохранила никаких свидетельств того, что мы пережили такую катастрофу. Так что моя гипотеза может быть попросту отброшена в сторону. Хотелось бы сказать, что гипотеза нуждается в более подробном изложении, но надо признаться, что в развернутом виде к несчастью, она покажется поначалу еще менее заслуживающей доверия, чем прежде. Потому что катастрофа не была осознана и не осознается и сейчас в качестве таковой никем, кроме нескольких людей. Она проявляется не в тех немногих значительных событиях, характер которых без сомнения ясен, а в более длительных, более сложных и менее идентифицируемых процессах, которые к тому же по своей природе могут быть интерпретированы no-разному. И все же исходная неправдоподобность этой части гипотезы может быть сглажена следующим предположением.
Похоже, наиболее эффективным чтение этой книги окажется для математиков, особенно специалистов по топологии. Книга перенасыщена математическими аллюзиями и многочисленными вариациями на тему пространственных преобразований. Можно без особых натяжек сказать, что книга Делеза посвящена барочной математике, а именно дифференциальному исчислению, которое изобрел Лейбниц. Именно лейбницевский, а никак не ньютоновский, вариант исчисления бесконечно малых проникнут совершенно особым барочным духом. Барокко толкуется Делезом как некая оперативная функция, или характерная черта, состоящая в беспрестанном производстве складок, в их нагромождении, разрастании, трансформации, в их устремленности в бесконечность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Этюды об искусстве, истории вымыслов и осколки легенд. Действительность в зеркале мифов, настоящее в перекрестии эпох.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Вл. Соловьев оставил нам много замечательных книг. До 1917 года дважды выходило Собрание его сочинений в десяти томах. Представить такое литературное наследство в одном томе – задача непростая. Поэтому основополагающей стала идея отразить творческую эволюцию философа.Настоящее издание содержит работы, тематически весьма разнообразные и написанные на протяжении двадцати шести лет – от магистерской диссертации «Кризис западной философии» (1847) до знаменитых «Трех разговоров», которые он закончил за несколько месяцев до смерти.