Полуостров Жидятин - [30]

Шрифт
Интервал

Вейнелейсы, вейнелейсы! — кивают у него за спиной автоматчики, толстые усы оттаяли и качаются, капают. Мы, да будет вам известно, Яков Яковлич, дорогой вы мой, чудесный старик, мы как раз жидов и не бьём, нам того маршал Маннергейм не велит, ибо мы не какие-нибудь там немецко-фашистские черносотенцы и хамы. Мы — освободительная армия многострадальной Суоми и освобождаем нашу священную землю от российских колонизаторов. А где, кстати говоря, контрактик тот старый, что вы с батюшкой моим в тринадцатом году заключали? Не знаете? Ну ничего страшного, я тут сам пока огляжусь, не буду вас задерживать… Баба же Рая с трёхгодовалым Яшей схоронялись в безоконной каморке за кухней, размером со стоячий гроб (туда только из Яшиного чуланчика, где у него крыжечки виольные и иное добро, переходик есть внутренний: через поворотный камень и боковым протиском), потому их тогда вместе с прадедом, прабабкой и рыжим Яшкой-заикой, бабы-Раиным братцем-погодком, не застрелили у задней пакгаузной стенки и не сбагрили в ближнюю топь. А турецкая та жестянка с бумагами была у бабы Раи в каморке с собой, ничего Энгельстрём-барин-сын не нашёл, даром только порасщепил все поставцы да лари, печки по камушку поразметал, перины с подушками повспорол и пращуровы рукописные книги все поперервал и поразбрасывал; великодённая же прежняя песня как раз в тех таинственных книгах и была: слова, новогородскими буквами написанные на старом жидовском языке, и напев испанский, крюковой. Он бы с досады и весь пакгауз пожёг, вместе с бабой Раей и Яшей, да пакгауза ему, видать, жалко стало — то ли он после войны тут полагал учинить люторанскую кирку, то ли вертеп гостиничный с рулеткой и дамской прислугой для торговых гостей, до Гельсинок и обратно мимоезжих, то ли ещё похабство какое промышленное. Жечь, короче, не стал, свистнул с болота стрелков к построенью, набул лыжи, накинул маскировочный балахон и пошёл себе на зюд-зюд-ост по своему воинскому стрелецкому делу. И никогда уже назад не являлся.

— Баб, а если бы тогда у пращуров расступилось бы море? — что тогда?

— Ничего тогда, пошли бы как были в Ерусалим-город прямо по тому росступу, а за ними бы и весь народ воскрес и пошёл.

— А мы что же? Как же мы тут на чердаке в простынях? Мы ж тут и не заметим ничего, коли вдруг…

— Спи, князенька, спи, радость. Всё заметишь, не бойся. Час будет, будет знак. Знак будет — и пойдём. А по морю ли, по суху, или какими подземельями — того нам сейчас неведомо, то не в нашей лежит Руке. Спи, чадо, ты это увидишь…

Если спать и видеть сон, но во сне знать, что спишь и сон видишь, то спишь ты или нет на самом деле? и что тогда видишь — сон или что такое? Сейчас будто как всплыло: снилось под маковым бабы-Раиным отваром (но пока снилось, я знал: это снится; нет, не знал — надеялся): прихожу к Верке-продавщице в ларёк, Яше колбасы купить по два двадцать кило, триста грамм, порезать и спросить, нет ли новой «Пионерской правды»-газеты — но не с улицы прихожу, не суюсь головой сквозь окошко, а вхожу со двора, где ящики, задним ходом вовнутрь. В ларьке сумерки, холод, мглистый свет клубом всасывается сквозь окошко и весь поглощается Веркой: Верка в нём пышная, как в тесном несветящемся коконе. Сейчас, милок, в подсобке гляну — и уходит: вытерла о передник руки; приспустила над прилавком железную ставню — но не до конца, а на кулак оставила щель; галошами по цементному полу чирк-чирк, по сгусткам керосиновой слякоти шлёп-шлёп, по рваным кардонкам шурк-шурк; вышла, вынесла с собою почти что весь свет; чмокнула-лязгнула дверь — затворилась. Я в ларьке один, тихо, хмуро; в эмалированном поддоне стоит на прилавке — с моей стороны — кус пёстро-чёрного холодца, низкий прямоугольный вырез, а на нём, как на основании, пирамидой составлены пятнистые пряники, вышиною до потолка или где там и на чём они у ней кончаются… в темноте верхней не видать, но я знаю: завершье — пустая бутылка «Агдама» на трёх мятых спинках последнего слоя. Я цап за холодец, выкогтил полную пригоршню склизкого, вяло-упругого из торца, — но никак не оторву от куска: волоконцами тянется, дрожит-волнуется и уже сквозь пальцы течёт, вот-вот вытечет весь: останутся сейчас одни только влажные жилки в горсти да роговые обрезки внутри тусклых алатырных капель. Потянул посильней — всё задрожало, подалось, наклонилось, а я отпрянул на длину завязлой руки; пряники стучат деревянно по прилавку и по полу, над ними медленно летит, медленно вокруг себя обращается завершная склянка, а тут и Верка с газетой вошла. В дверях за ней высится Егор-поп, у него замаранный чем-то передник поверх рясы и вздутые нарукавники из разрозненной марли, стоит смотрит. Стыдно… Ты что ж это, ирод? голосит Верка: Вконец обледенел?! — а поп тот стоит улыбается, тычет ей через плечо скребком, какими цыгане на пушферме отскребают бухтарму от мездры у пушных крыс голохвостых. А что в газете написано, куда поп тычет, того я не вижу — так её Верка держит: от меня; а тот ещё свет со двора застилает. Но я знаю: там, на первой странице — …Нет, не знаю; или знаю, но сказать не умею. Или знал, но не вспомнить никак. Только не вспомнить бы… Только бы баба Рая не узнала, что я в забобонскую ту газетку глядел — мы газет не читаем, мы ими только скарб оборачиваем да харч и на фотокартинки, какие сверху, глядим — можем. Скляночка агдамная долгая так и не упала, навсегда осталась поворачиваться под потолком. Замкнуть бы, кажется, уши от бабы-Раина пенья, и хоженья, и хлестанья можжевельного, от девкиного топота да от Яшиного скулежа, от незапного взвыва дозорных аэропланов на взлёте (да они и так заглушают всё), и очутишься вновь где был, у Верки-рыжей в ларьке, и можно будет исхитриться как-нибудь доглядеть, что там у ней стоит в «Пионерской правде» в разделе «На поверку, горнисты!», что там такое важное значится на отвёрнутой от меня разноцветной странице. Но замкнуть уши никак — обе руки от кисти до локтя примотаны у меня индпакетным бинтом к коечной раме. Можно только пальцами беззвучно настукивать по узкой железке в лад мерному ударенью крови об глаза, об горло, об сердце, об уд: «А берегъ суровый и тесенъ, — какъ вспомнишь, такъ сердце болитъ… А берегъ суровый и тесенъ, — какъ вспомнишь, такъ сердце болитъ… А берегъ суровый и тесенъ, — какъ вспомнишь, такъ сердце болитъ…»


Еще от автора Олег Александрович Юрьев
Стихи и другие стихотворения

Олег Юрьев – поэт, прозаик, драматург. Родился в 1959 году в Ленинграде. Закончил Ленинградский финансово&экономический институт. С 1991 года живет во Франкфурте&на&Майне. Автор поэтических книг «Стихи о небесном наборе» (1989), «Избранные стихи и хоры» (2004), «Франкфуртский выстрел вечерний» (2007).


Прогулки при полой луне

Книга о деревьях, насекомых, женщинах и, конечно, о луне.


Смерть в Баденвейлере

Эссе написано к столетию со дня смерти А. Чехова (1860-1904). Сначала по немецки, для цюрихской газеты «Tagesanzeiger», а потом по-русски. Впервые русская редакция была передана по пражскому радио в передаче С.С. Юрьенена «Поверх барьеров», потом опубликована в израильском журнале «Нота Бене».


Новый Голем, или Война стариков и детей

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Стихи и хоры последнего времени

Олег Александрович Юрьев родился в 1959 году в Ленинграде. Поэт, прозаик, драматург и эссеист. С 1991 года живет во Франкфурте, пишет по-русски и по-немецки. Выпустил 16 книг по-немецки и 16 (включая эту) по-русски. Лауреат премии имени Хильды Домин города Гейдельберга (2010), премий журналов «Звезда» (2012) и «Новый мир» (2013), премии «Различие» за книгу стихов «О РОДИНЕ» (2014). Переводы стихов, прозы и пьес на немецкий, английский, французский, итальянский, сербский, польский и другие языки, постановки во многих странах.


Франкфуртский выстрел вечерний

Олег Юрьев – поэт, прозаик, драматург. Родился в 1959 году в Ленинграде. Закончил Ленинградский финансово; экономический институт. С 1991 года живет во Франкфурте;на;Майне. Автор поэтических книг «Стихи о небесном наборе» (1989) и «Избранные стихи и хоры» (2004).


Рекомендуем почитать
Золотой обруч

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Огненный палец

«Иглу ведут стежок за стежком по ткани, — развивал свою идею учитель. — Нить с этой стороны — жизнь, нить по ту сторону — смерть, а на самом деле игла одна, и нить одна, и это выше жизни и смерти! Назови ткань материальной природой, назови нить шельтом, а иглу — монадой, и готова история воплощенной души. Этот мир, могучий и волшебный, боится умереть, как роженица — родить. Смерти нет, друзья мои!».


Длинное лето

Время действия – девяностые годы, место действия – садово-дачное товарищество. Повесть о детях и их родителях, о дружбе и ненависти. О поступках, за которые приходится платить. Мир детства и мир взрослых обладают силой притяжения, как планеты. И как планеты, никогда не соприкасаются орбитами. Но иногда это случается, и тогда рушатся миры, гаснут чьи-то солнца, рассыпаются в осколки детское безграничное доверие, детская святая искренность и бескорыстная, беспредельная любовь. Для обложки использован фрагмент бесплатных обоев на рабочий стол.


Длиннохвостый ара. Кухонно-социальная дрр-рама

Сапагины и Глинские дружили, что называется, домами. На праздники традиционно обменивались подарками. В гости ходили по очереди. В этот раз была очередь Глинских. Принимающая сторона искренне радовалась, представляя восторг друзей, которых ждал царский подарок – итальянская кофемашина «Лавацца». О том, как будут радоваться сами, они не представляли…


Кто скажет мне слова любви…

Нет у неё больше подруг и не будет. Можно ли считать подругой ту, которая на твоих глазах строит глазки твоему парню? Собственно, он уже не твой, он уже её, а ты улыбаешься и делаешь вид, что тебе безразлично, потому что – не плакать же при всех…В повести нет эротических сцен, она не совсем о любви, скорее – о нелюбви, которая – как наказание, карма, судьба, спорить бесполезно, бороться не получается. Сможет ли Тася разомкнуть безжалостный круг одиночества, сможет ли вырваться… Кто скажет ей слова любви?


Мотыльки

Друзья детства ― двое мальчишек и девчонка-оторва давно выросли и разбежались, у каждого из них теперь своя жизнь, но кое-что по-прежнему связывало всех троих…