Полковник - [12]
Что ж погнало Ивана Федоровича в столь поздний час тогда? Ведь, отшумев, забрался на печь Лелька, в мертвый сон до утра погрузился, за самоварчиком на кухне возобновился уютный разговор, и сам Иван Федорович уже лежал себе в чистой горнице, гладил мурлыкающую кошку на животе, приятно чувствовал мозолистость заскорузлой ладони. Да, было обильное чувство прощения. В чем-то прощен, пожалован лопатой как наградой, ломотой в пояснице, каким-то пробуждением мужицкой силы, тяжестью во всем теле, обжигающей рюмкой первача, обедом и приятной дремотой на старом расстроенном диване под ходиками, с теплым котом на животе. А на кухне по-прежнему журчит разговор о том о сем, а в общем-то и ни о чем, а в общем-то бессмысленный, если вырвать его из бесконечного в обе стороны времени.
— У тебя набрата́ семенная-то картошка? Просила Маруська набрато́й…
— А-а-а, картошка-то, да я давно набрала два мешка, одела, чтоб не прозябла. Мои тож скоро пожалуют. Все едут да едут, а злом покрывают…
Приятны полузабытые слова за тонкой перегородкой.
— Злым делом не кайся, добром не похваляйся!
— Да я для них мучаюсь, оглохла уже, вон вижу, в телевизоре бегают с мячом, а ничего не слышу. И все плохая остаюсь. Нет дешевле куска мужнина, нет дешевле куска жениного, ни сын, ни дочь — всё не то, у всех своя семья…
Наверняка было предчувствие связи, но с чем? Прошлым? Иван Федорович прощупывал словно бы это прошлое, спиной прижимаясь к холодному камню, которому четыреста с лишним лет. Но нет, не мог он вспомнить всех, что лежали внизу, в ночи, средь молчаливых лип, ну, деда с бабкой вспомнил, правда уже с трудом, и обрывалось прошлое, переходило в купол над головой, пронизанный точками-светляками… Может быть, связь с будущим так ощущалась? Вот с этим ярким днем в больнице, в коридоре, в палате? Совсем не знает Иван Федорович, куда и скрыться от людей со своей какой-то, по-видимому, со стороны неопрятной, прямо-таки идиотской улыбкой. Но что ж ему делать? Как, чем прикрыть искрящиеся глаза, разогнавшееся сердце? Куда б ни двигался он, обязательно оказывается на втором этаже возле ординаторской, за дверью которой — она. «Неужели, ах ты… — он шепчет и ломает, пощелкивает пальцами. — Как же быть-то теперь?.. »
Конечно, связи с будущим, с сегодняшним днем, в больнице он разглядеть тогда б не смог, не дано никому это, но то, что день такой придет и сладкой болью будет пронзен, и еще откроются океаны человеческих прекрасных качеств, — все это через немоту волшебной звездной ночи вошло в него. И встал он логике вопреки с теплого дивана, хрустнул натруженными за день суставами и словно бархатную откинул портьеру, вышел в ночь, пошел по шаткому мосточку, через невидимо журчащую речку, где утопил свой трактор Лелька. Пошел к холодным древним камням, назад на сто лет или вперед, вот в этот день в больнице, когда споткнулся неожиданно со спичкой в коридоре, и вспомнил: «Я умирал уже и вновь воскрес», — и вспомнил так подробно и эту ночь на колокольне, и звезды, и ветер, и отчаянную сладость нераспечатанного будущего, в котором будет этот день — сегодняшний. Самый счастливый, пожалуй. Как горько догадаться ему об этом. Но и эта горечь уже была в том ветре, обдувающем колокольню со всех сторон и во все времена. Главное, и ветер теперь вспомнился.
Когда обрушилась любовь на Ивана Федоровича — это словно прохладный бальзам приложили к ранам, это словно свежий ветер подул, подул-приоткрыл окошечко туда, где вещи расставлены правильно. Еще, значит, до того, как передвинул их человек. Где ледники холодны, а костры горячи. А любовь… такая… такая… что Иван Федорович в каком-то немом смятении, в необъяснимой горячке, а в то же время — никогда еще не было так все просто, прекрасно… Он вспоминает: колокольня на другой день утром вот так же была необъяснимо проста и прекрасна, в зеленой дымке уже распустившихся берез, словно невеста под фатой, в сдержанной шероховатости лип, в достойности какой-то. Дождь пробежал, и опять солнце, только испарения смягчали яркость апрельского дня. И от этого был, наверное, странно приглушенный, отрешенный свет какой-то… словно бы уже оттуда, где Иван Федорович сейчас. Могилы сверху, с колокольни, куда он забрался, чтобы укрыться от утреннего дождя, могилы были нарядны, а некоторые, словно дорогая мебель, укрыты в полиэтиленовые мешки. Бродила среди могил, кланяясь налево и направо, какая-то жаля — вся в черном, согнутая, лица не разглядеть. В деревне пели под гармошку: «Ко-онь гулял на воле-е…» А лес впереди и позади был густ, упруг и темен, еловый лес, с кошачьей дымчатостью, полосами-подпалинами, белел светлыми участками осин…
У Тамары Сергеевны привычка плавно кивать вопросительно головкой снизу вверх и немного вопрошающе вперед. Тогда она становится очень похожей на грациозную лошадку… вот-так… вот-так… Иван Федорович, глядя в зеркало, усмехается без горечи. Не таланту, а вот этому широкому лицу с залысинами с пятнадцати годов обязан он, да носу картошкой, да коротким и тонким для массивного тела ногам обязан он, а не таланту. Одним словом, голоду в тысяча девятьсот… каком-то году обязан, да еще отцу с матерью обязан, что не дали умереть да надорвались сами. Не талант — уродство вытащило его наверх. Но даже и от этого не чувствует он горечи, глядясь в зеркало и вспоминая привычку Тамары Сергеевны грациозно вопрошающе кивать головкой… вот-так… вот-так… Что же сейчас-то ведет его, показывает дорожку… все на второй этаж, на второй, конечно, этаж… Что же пропустил, не заметил он в своем прошлом, которое остановилось сейчас и стоит, как часы, когда забудешь завести их… Может, остаток фресок той случайной колокольни, их цвет тепло-коричневый и бездонно-синий — цвет земли и неба. Кто же сейчас, взяв за руку, приводит всякий раз на второй этаж, где портреты медицинских светил, где дверь одна есть… где, кажется, все просвечено солнцем, продуто, открыто всем ветрам, всем солнцам… как та колокольня, что выстояла, несмотря ни на что… Можно гадить, ломать, выдирать двери, сбивать зубилом фрески, разрисовывать стены вместо украденных икон автопортретами своими — ничем не осквернить, не убить простоты и красоты чьей-то души, вложенной в этот холодный камень, которому четыреста лет…
Юрий Александрович Тешкин родился в 1939 году в г. Ярославле. Жизнь его складывалась так, что пришлось поработать грузчиком и канавщиком, кочегаром и заготовителем ламинариевых водорослей, инструктором альпинизма и воспитателем в детприемнике, побывать в экспедициях в Уссурийском крае, Якутии, Казахстане, Заполярье, па Тянь-Шане и Урале. Сейчас он — инженер-геолог. Печататься начал в 1975 году. В нашем журнале выступает впервые.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Когда Карла и Роберт поженились, им казалось, будто они созданы друг для друга, и вершиной их счастья стала беременность супруги. Но другая женщина решила, что их ребенок создан для нее…Драматическая история двух семей, для которых одна маленькая девочка стала всем!
Елена Чарник – поэт, эссеист. Родилась в Полтаве, окончила Харьковский государственный университет по специальности “русская филология”.Живет в Петербурге. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Урал”.
Счастье – вещь ненадежная, преходящая. Жители шотландского городка и не стремятся к нему. Да и недосуг им замечать отсутствие счастья. Дел по горло. Уютно светятся в вечернем сумраке окна, вьется дымок из труб. Но загляните в эти окна, и увидите, что здешняя жизнь совсем не так благостна, как кажется со стороны. Своя доля печалей осеняет каждую старинную улочку и каждый дом. И каждого жителя. И в одном из этих домов, в кабинете абрикосового цвета, сидит Аня, консультант по вопросам семьи и брака. Будто священник, поджидающий прихожан в темноте исповедальни… И однажды приходят к ней Роза и Гарри, не способные жить друг без друга и опостылевшие друг дружке до смерти.