И так далее. Изо дня в день, со слегка варьирующимися проблемами. Жизнь Марет. А жизнь Улло — тридцать тысяч чемоданов. Плюс его коллекции. И среди них модели пушек. Которые постепенно до отказа заполонили третью комнату. Что, разумеется, можно истолковать, но не обязательно, — да, это было бы рискованно истолковать, слишком по-детски, как угрозу разгромить окружающий мир. Или бог его знает…
Итак, тридцать лет и тридцать тысяч чемоданов. И затем — какие-то симптомы отравления, как я слышал, но толком я не знаю. Вероятно, от постоянного вдыхания ацетилена. Так что сменить работу совершенно необходимо. И примерно в это же время — или чуть раньше — еще одна более важная жизненная перемена, о которой я сначала только слышал, и позднее не больно-то много узнал: развод.
Улло и Марет после двадцати лет совместной жизни развелись. Почему? Этого посторонние все равно ведь никогда не узнают. И спрашивать об этом у них я не торопился. Во всяком случае, у Марет. Помню, услышал об их разводе от наших общих знакомых. По всей вероятности, в начале шестидесятых. Я виделся с ними, то бишь с Улло и Марет, в то время от случая к случаю. Возможно, годами мы в известной мере даже избегали друг друга, инстинктивно избегали. Из-за опасных точек соприкосновения в нашем общем прошлом. Кажется, полгода спустя после их развода я случайно встретился с Марет на улице. Я не помню точно, где это произошло. Не на Башенной ли площади, примерно там, где позднее, лет эдак двадцать, стоял памятник Калинину? Но я до сих пор очень хорошо помню, как Марет держалась и как она выглядела.
На ней был костюм в мелкую серо-синюю клетку, жакет с плечиками, которые были модны десять лет назад или еще раньше, и низкие каблуки ее синих замшевых туфель немного стоптаны. Марет была с непокрытой головой, и в лучах весеннего солнца я заметил: седых завитков в ее ангельских кудрях до плеч не видно было больше — и догадался: не потому, что они исчезли, что их закрасили, например, а потому, что волосы Марет приобрели общий серый цвет и слились с ранними седыми прядями.
Пешеходная дорожка, ведущая мимо Калинина через площадь, отнюдь не была многолюдна. Иначе мы могли бы и не заметить друг друга в потоке людей, пока не столкнулись лицом к лицу. Не знаю, каким я показался Марет. Но она, на мой взгляд, постарела и похудела еще больше. Ее светлые глаза еще глубже запали, и во всем ее облике еще ярче проступили грусть, мягкая обида, гордое всепрощение.
Мы замедлили шаг. Я поздоровался. Она ответила. Затем какой-то торопливый прохожий заступил нам дорогу, прошел между нами. Мы повернулись, Марет и я, на двадцать градусов друг к другу, неловко, будто чего-то выжидая, — я успел подумать: словно какие-то заводные фигурки в часах, которые останавливаются, когда перестают ходить часы, но и тогда не встречаются. Точно помню, как я надеялся и боялся, что она и сама знает, что заставляет меня остановиться и заговорить с ней, — надеялся, потому что это было бы само собой разумеющимся, и одновременно боялся этого, потому что она наверняка принялась бы меня убеждать (и это было бы понятно), что в их разводе виноват Улло. И мне было бы ужасно неловко кивать в ответ — дескать, да, к сожалению, я верю в это… Так же как и сказать: да, к сожалению, я не могу в это поверить! Хотя я и в самом деле достаточно знаю своего Улло, чтобы считать его вину или то, что Марет считает виной, вполне возможной…
Но мы уже разминулись, я надеюсь, что и она тоже, — смущенно и облегченно.
Вскоре после этого Улло, как уже говорилось, оставил профессию красильщика картона из-за симптомов отравления, какого рода, я конкретно не знаю, и перешел на другую работу: стал кроить донца чемоданов из уже покрашенного картона. И изготовил еще десять тысяч чемоданов. Или двадцать тысяч.
На производство этих двадцати тысяч чемоданов у него ушло, во всяком случае, добрых двенадцать лет. Может, даже около пятнадцати. Но прежде, как рассказывали однокашники (Улло я уже не видел с незапамятных времен), он снова женился. Да-а? И на ком же? Или — ну и как она?
«О-о…» — откликнулся одноклассник Пенн. Кстати, это был сын бывшего фортепианного фабриканта, ставший затем студентом театра, викмановский гимназист, которого в связи с этим помнят многие. В июне 41-го он вместе со своими родителями среди первых десяти тысяч был выслан из Эстонии. Его родители умерли в ссылке. А Пенн лет через пятнадцать, во всяком случае после смерти Сталина, вернулся в Эстонию. Ему довелось трудиться в сельскохозяйственной бригаде в Кировской области, там же быть колхозным кузнецом, добывать медную руду в соответствующем лагере в Караганде, играть на фаготе в оркестре Дома культуры имени Лутфи в городе Кокуй. «Ой, там кроме меня пиликали еще всякие…» В Эстонию он, во всяком случае, вернулся с бумагами, которые подтверждали, что в 1954 году он был чемпионом Казахской ССР по пинг-понгу. Я встречался с ним не один десяток лет в маленькой мастерской на Тартуском шоссе, где он чинил утюги и бритвенные приборы и делился информацией об одноклассниках, викмановских мальчиках. Но, кстати, никогда не рассказывал про их интимную жизнь. Тем более, вернее, тем менее что рассказ о женах и возлюбленных викмановских мальчиков всегда занимал в информации Пенна самое скромное место.