Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре - [3]
…куда грязней нашего, но старше и, м. б., даже функциональней, и никогда так не набито, как на «Парке Победы». <…> Развлекался <…> прогулками по уютной оконечности – стрелке – Манхэттена, в районе причалов, верфей, где «все флаги в гости» и где Wall Street. <…> В Нью-Йорке не может быть ощущения дома, уверенности в следующем квартале, повороте, проходном дворе <…>: в нем нет повторимости ансамбля, характерной для Евразии. С воздуха или с моста <…> открывается вид как бы на детскую комнату с массой разбросанных как попало игрушек: кубики, шарики, железные дороги <…>. Средняя высота построек = МГУ. Здание ООН – крошечно в сравнении с Миров<ым> торговым центром, а он немногим выше Empire State bldg[15].
Через три с половиной года, окончательно поселившись в Нью-Йорке на Мортон-стрит в Вест-Виллидже, в письме московскому другу Андрею Сергееву от 10 июня 1977 года Бродский напишет:
Переселился я в Сверхгород <…>. Совершенно чарминг, как в кино показывают <…>. Гудзон тут шириною похож на Волгу у Куйбышева, и на той стороне заместо Жигулей – Нью-Джерси, плоский штат, застроенный заправочными колонками. Довольно кошмарное зрелище, этакая технологическая тундра. Но в профиль, то есть с этой стороны, с Манхэттена, похоже на помесь второй грэс и ул. Горького, у Охотного ряда. <…> Бессмысленно все это описывать, но как-то ведет, когда пишешь восвояси, возникает комплекс форина, какового как-то совершенно нет[16].
Реалии этого нового места в Нью-Йорке Бродского отражены в стихотворении «Жизнь в рассеянном свете» (1987). Река – уже не Ист-Ривер, а Гудзон, чьи пирсы и набережная напоминали ему не столько «Волгу у Куйбышева», сколько район Охты в родном Ленинграде. Сквозь городской шум сюда проникает «Еле слышный / голос, принадлежащий Музе», который, по наблюдению Лосева, есть не что иное, как парафраз последней строки стихотворения Ахматовой «А где-то есть простая жизнь и свет…» (1915) о Петрограде:
Похоже, что лишь последнее стихотворение Бродского о Нью-Йорке («Blues»), написанное в 1992-м году по-английски, никак не связано ни с русской литературной традицией, ни с Петербургом. Это своего рода итог восемнадцати годам, прожитым в Манхэттене. Но упоминание Манхэттена в первой же строчке этого текста породило рифму, за которую Бродского раскритиковали английские критики, посчитавшие ее не просто натянутой, но даже скандальной[18]: «Eighteen years I’ve spent in Manhattan» Бродский рифмует с «Man, I hate him», имея в виду гипотетического «лендлорда» (хозяина квартиры), как бы «зашифрованного» в топониме города – настолько подорожавшего, что жить в нем уже невозможно. Сетуя на необходимость переезда на другой берег Гудзона – в «технологическую тундру» Нью-Джерси, как Бродский назвал этот штат в письме Сергееву (на самом деле в 1993 году Бродский с семьей переехал на другой берег Ист-Ривер, в Бруклин), – он вплетает в текст этого стихотворения уличные, почти жаргонные фразы, пытаясь говорить с Нью-Йорком на его языке:
Несмотря на незначительное количество стихов о Нью-Йорке, город не мог не повлиять на поэтику Бродского. По мнению Томаса Венцловы, поздние стихи Бродского отличаются от более ранних «не меньше, чем мир архитектуры Петербурга и мир архитектуры Нью-Йорка. Сейчас Бродскому свойственна нейтральная, «матовая» интонация в сочетании с крайней нагруженностью семантики и синтаксиса, с усложненностью ритма, с негомогенностью материала»[20]. При том что Нью-Йорк для Бродского, как и для Довлатова, – это «последний, решающий, окончательный город», откуда «можно бежать только на Луну»[21], уложить его на бумагу и «переварить ритмически» Бродскому не удалось (да, видимо, и не хотелось). Почему этого не произошло и удалось ли это другим поэтам – одна из тем этой книги. Возможно, для этого была нужна не только смена языка, но и смена поколений, а скорее всего – и то и другое. Начиная с 2000-х Нью-Йорк входит в прозу целой когорты русско-американских писателей, пишущих по-английски, но культивирующих «иммигрантскую» (по контрасту с «эмигрантской») идентичность, что позволяет им стать органичной частью нью-йоркского культурного ландшафта. Речь идет о произведениях Гари Штейнгарта, Анны Улинич, Лары Вапняр, Михаила Идова, Дэвида Безмозгиса и др., уже ставших предметом отдельных исследований[22].
Что касается Бродского, то два языка, как и два города, так и остались для него в «двойной экспозиции». Подобно тому как родной Петербург то и дело проступает в высказываниях Бродского о Нью-Йорке, английский язык рассматривается им сквозь призму русского и находится в постоянном сопоставлении с ним. Родной и неродной языки сополагаются по целому ряду грамматических и типологических признаков, главными из которых для Бродского являются аналитизм английского и синтетизм русского, понимаемые, конечно, намного шире, чем принято в лингвистике. Переводя типологические свойства английского и русского в экстралингвистическую реальность, Бродский убежден, например, что они соответственным образом определяют не только мышление говорящих на этих языках людей, но и их литературу, и даже историю. Достаточно вспомнить его эссе об Андрее Платонове: «Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость»
Естественно, что и песни все спеты, сказки рассказаны. В этом мире ни в чем нет нужды. Любое желание исполняется словно по мановению волшебной палочки. Лепота, да и только!.. …И вот вы сидите за своим письменным столом, потягиваете чаек, сочиняете вдохновенную поэму, а потом — раз! — и накатывает страх. А вдруг это никому не нужно? Вдруг я покажу свое творчество людям, а меня осудят? Вдруг не поймут, не примут, отвергнут? Или вдруг завтра на землю упадет комета… И все «вдруг» в один миг потеряют смысл. Но… постойте! Сегодня же Земля еще вертится!
Автор рассматривает произведения А. С. Пушкина как проявления двух противоположных тенденций: либертинажной, направленной на десакрализацию и профанирование существовавших в его время социальных и конфессиональных норм, и профетической, ориентированной на сакрализацию роли поэта как собеседника царя. Одной из главных тем являются отношения Пушкина с обоими царями: императором Александром, которому Пушкин-либертен «подсвистывал до самого гроба», и императором Николаем, адресатом «свободной хвалы» Пушкина-пророка.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.